Новые шаги, торопливые. Мать Бора выскочила с паперти и ухватила его за полы куртки. Бор вывернулся и двинулся вперед. Я потер веки пальцами.
– Ингве, – шепнул я. Мой приятель нагнулся ближе. – Поможешь мне?
– Ладно. Выведу его.
– Нет. Скажи его матери: пусть он сядет здесь, впереди.
Но они уже уселись – свободных мест было более чем достаточно. Горстка человек, зашедших просто поглазеть, да еще племянник Альмы. Тут зазвенели колокола, органист перевернул нотный листок, и из ризницы явился старый пастор. У него была Библия с выпадающими из нее страницами. В черном облачении, статный и бледный, он прошествовал к гробу.
Мой взгляд упал на запрестольный образ, который Эйнар реставрировал в 1940 году. Трудно было поверить, что он был разбит вдребезги: линии плавные, четкие, нигде не прерывающиеся.
Я вслушивался в речь священника. Слушал, не сорвется ли Таллауг, по мере того как он, распаляясь, говорил все более высоким слогом и, наконец, заявил, что «Господь подверг
Тут я задумался о неухоженной могиле матери и отца, о том, какой жалкой она выглядит под порыжевшими стебельками и мхом, и заметил, что пастор закончил, только когда настала тишина, такая явственная, что, кажется, ее можно было потрогать.
Гроб был таким тяжелым, что нести его пришлось восьмерым. Ханне, Ингве и церковный служитель шли с моей стороны; Раннвейг Ланнстад, ее сын и служащие, нанятые из похоронного бюро в Харпефоссе, – с другой.
Мы вышли из машины, миновали голубой детский велосипед Бора и, завернув за угол, вышли из тени. Нас встретило раскаленное летнее солнце, лучи которого глубоко проникали в свилеватую березу, так что ее поверхность переливалась, и в руках у нас словно мерцал мираж.
Но мы направлялись не к могиле. Мы двигались к старому похоронному фургону бюро, «Мерседесу», которым они, собственно, больше не пользовались. Потому что дедушке придется отправиться сначала в другое место. На кремацию в Лиллехаммер.
И тут все смешалось и поплыло у меня перед глазами, как это было, когда я смывал свастику растворителем. Ноги подо мной подкосились, когда мы проходили мимо нагретой солнцем церковной стены и от нее пахнуло дегтем. Может быть, это память о запахе с похорон мамы и отца настигла меня, и когда я увидел их могилу выше по склону, в иссохшей и поросшей увядшей зеленью земле, украденной дьяволом, меня подбросила какая-то сила. Я будто разделился надвое: один нес гроб, а второй проваливался сквозь прожитую жизнь, пока не упал перед высеченными в камне датой и двумя именами. Перед ними, я знал это, мне придется держать ответ.
5
– Бронировать? – спросила Ханне. – Сказали, что по этой цене осталось только два места.
Я стоял с телефонной трубкой в руке и чувствовал, что разрываюсь. Она звонила с благими намерениями и хотела мне только добра. Но я наконец уяснил для себя смысл фото мамы с отцом возле телефона. Это была не просто фотография. Это был вопрос, ожидавший, когда его зададут. Захочу ли я пойти против течения и выяснить, почему они погибли?
– Нет, Ханне, – ответил я. – Не стоит. Как-нибудь потом.
– Я к тебе приеду, – заявила она. – Ты сам не свой.
– Нет, – сказал я. – Я к тебе приеду. Завтра. А сейчас не приезжай.
Я повесил трубку, вышел и опустил шлагбаум. Завел старый «Дойтц», подъехал к штабелям дров и наполнил прицеп. Ель и осина длиной по шестьдесят сантиметров. Подъехал к полю с «Пимпернелькой», соскочил с трактора и, пока тот рычал на холостом ходу, оглядел место. Решил проехать немного дальше, примерно до середины поля – оттуда будет лучше всего видно дома на хуторе.
Под моими ногами, в земле, шел рост. Солнечный свет, вода и чернозем: такой же бесконечный процесс, как звездочетство.
Я сгрузил дрова и начал их укладывать. Привез еще пять кубов и хотел поднять основание повыше, так что под конец, чтобы дотянуться доверху, пришлось влезть на прицеп. К вечеру было сложено отличное ровное основание из уложенных крест-накрест полешков.
Вернувшись на двор, я осторожно подвел лобовой погрузчик под паллету с гробом. Приподнял ее, осторожно двинулся прочь со двора и свернул прямо на поле, как сворачивал с плугом. По боковинам гроба шуршала картофельная ботва. Когда я опускал гроб на основание, поленья закряхтели.
Я принял душ, побрился и переоделся в парадный черный костюм. Попил воды из уличного крана, такой ледяной, что заломило в висках, и глянул вдаль, на поле, где на закатном солнце гигантским драгоценным камнем сиял гроб.
В одиннадцать часов я взял со стола в гостиной туго завязанный матерчатый узелок. По окончании кремации я попросил, чтобы меня оставили одного в помещении с урной. Там я высыпал пепел деда в пакет. Холодные как лед пальцы задрожали, когда в воздух поднялось облачко пыли, и я понял, что это