— А ведь поймал, барин! — весело воскликнул он. — Как же!.. Я тогда еще городовым стоял… Ну, и того… имел слабость: зашибал хмелем. А, зашибемши, бесперечь буйствовал. И выдумали их высокоблагородье назначать меня за то в ночные посты, не в очередь дежурства. А мне что? И без дежурства — сон, и на дежурстве — сон, — одна натура-то. Облюбовал я себе крылечко — при Патрикеевском доме, изволите знать? Чудесный подъездик: ни те дождь мочит, ни те погода обдует. Провожу обход и сплю на подъезде до другого обхода. Участковый засвищет, и я проснусь, свищу… — Кулев! — Точно так, ваше благородие. — Дрыхал, подлец? — Никак нет, ваше благородие. — Смотри у меня! — Слушаю, ваше благородие!.. И Патрикеевы рады, что я у них на подеъзде спать полюбил: от воров оборона, — потому что про эту мою привычку все жулики в Храповицком доподлинно доведались и ужасно как меня опасались. Но одного шельму черт таки нанес. Приходит, дурень, ночью с коловоротом и желает вертеть патрикеевскую дверь. Я, братец ты мой, — обход проводемши, только было завел глазки под лоб, а он, шут безглазый, с темну ли, сослепу ли, как ступит мне ножищею в самый живот. Я, конечное дело, испужался, ухватил его за босые ноги, кричу: режут! помоги, кто в Бога верует!.. Он тоже испужался, коловорот уронил, мордою в дверь чкнулся, упал, лежит. Спрашивает: — Ты кто?.. Отвечаю: — Как кто? Бога ты не боишься! Ты кто? А я, не видишь, — полиция!.. Тут он меня очень забоялся: — Ну, сказывает, ежели меня в полицию вперло, твое, служивый, счастье: бери! А что кишки тебе раздавил, на том не взыщи, потому что я с Сахалина беглый, и зовут меня Яков с гвоздем, и ни за что бы я тебе, служивый, не сдался, да уж больно обголодал… Тем часом, по моему крику и свисту, выходят из Патрикеева дома сам хозяин с револьвертом, дворник с топором, стряпка с ухватом. Патрикеев, жирный шар, — инда пена у него изо рта кипит, — так и подсыкается застрелить Якова из револьверта. Я говорю: — Купец! оставь! Это одно твое сибирское безобразие. Лучше поди в управление, чтобы их благородие пришли взять его в каталажку. Потому что я отойти от поста не могу, а вот уже четверть часа свищу и никого не могу досвистаться!
Патрикеев возражает:
— Как я могу идти от своего дома в потемки? Может, у него товарищи.
Дворник вызвался:
— Ежели хозяин даст мне свой револьверт, я могу сходить, но без револьверта не пойду, потому что бродит брахло.
Патрикеев ему на это:
— Как я могу отдать тебе свой револьверт? Ты сроки отбываешь. Кто тебя знает, каков ты еси? Может, у тебя семь душ на душе восьмую поджидают.
Дворник отвечает:
— Это не касается.
— Как не касается? Ты, получив револьверт, можешь всех нас перестрелять.
Дворник обиделся.
— Я, — кричит, — не на то к тебе нанимался, чтобы хозяина расстреливать. Знать тебя не хочу. И в дом к тебе, толстопузому, больше не пойду. Коли так меня огорчили, желаю в загул. Вот — при кавалере объясняю! К девкам хочу и неси мне, нечистая сатана, расчет сию минуту.
И пошла между ними брань. А Яшка есть просит. А стряпка, которая с ухватом, дрожмя-дрожит, кланяется:
— Кавалеры! — отпустите мою грешную душу: дело мое женское, хожу тяжелая, и младенец, ангельская душка, во мне несносно вертится…
Тут, слава Богу, уже обход засвистал, да и светать стало. После этого раза их высокоблагородие и велели мне быть агентом. Как же! Поймал! И от губернатора имел благодарность… Как же!
Обыватель снасмешничал:
— Этому делу завтра, никак, сто годов будет?
— Ври: сто! — возмутился Кулев. — Всего двенадцатый.
— И то добре. А с тех пор уже ничего? ни-ни?
Кулев подумал:
— Ложки нашел.
— Ишь!
— Да. У попа Успенского серебро сперли. Их высокоблагородие приказывают: чтоб были ложки! Роди да подай!.. А откуда я их возьму? Туда-сюда, — слышу: у Марьи Емельяновны, — старушка тут одна, закладчица, проживала, — проявилось некое неведомое серебро. Доложил. Нагрянули с обыском. Старуха глаза пучит, языком мнет, какое серебро, откуда, изъяснить не умеет, — принес и заложил незнакомый человек. Сейчас старуху под сюркуп, а серебро предъявляем попу к удостоверению. Поп пришел и чудак оказался: руками развел, глаза вытаращил…
— Это, говорит, не мое серебро. Мои метки Рцы Слово, Роман Святодухов, а на этом Иже Буки, под короною.
Тут уж их высокоблагородие даже и оскорбились.
— Это, — отвечают, — батюшка, одни ваши капризы. Это неблагодарность. Вы заявили, что у вас пропало две дюжины серебряных ложек, — мы вам две дюжины серебряных ложек и представляем. А вы какого-то Рцы Слова ищете! Что вам — Рцы Словом, что ли, щи-то хлебать?
Подумал поп, согласился.
— Хорошо. Мои ложки. Попадья у меня — уроженная Ирина Благосветлова, так это ее придания. Вот только корона эта?
— Эх, батюшка! — отвечает их высокоблагородие. — Ложки приданые, а корона — венец, всему делу конец. Как женились вы на матушке, держали над вами венец?
— Держали.
— Ну, вот он самый и есть!