Сторож, знакомит нас с прологом к трагедии «Человек». Это монолог философствующего Петрушки. Мы узнаем об учении Эразма Дарвина (изложенном в его поэме «Храм природы»), согласно которому человек произошел от обезьяны. Ну что ж, рассуждает Петрушка, с этим, видимо, придется согласиться, а то найдут нам предков похуже. Петрушка пускается во все тяжкие доморощенного мудрствования: «Жизнь — это лишь шутовской наряд, одетый на Ничто, пусть звенят на нем бубенчики, все равно его порвут и выбросят. Кругом только Ничтог оно душит себя и с жадностью поглощает, и именно это самопоглощение создает обманчивую игру зеркал, как будто есть Нечто. Когда приостанавливается самоудушение и ужасающее Ничто выходит на поверхность, дураки принимают задержку за вечность, а она-то и есть как раз Ничто и абсолютная смерть».
Сама собой возникает тема сумасшедшего дома. Кройцганг изведал и это. Он был там и больным, и чем-то вроде вице-надзирателя. А вот его несчастные поднадзорные. Номер 1 — «образчик гуманности, превосходящий все, написанное на эту тему». Номер 2 и номер 3 — «философские антиподы, идеалист и реалист; один, воображает, будив у него стеклянная грудь, а другой убежден, что у него стеклянный зад». Номер 4 «угодил сюда лишь потому, что в своем образовании шагнул вперед на полстолетия; кое-кто из ему подобных еще на свободе, но их всех, как водится, считают полоумными…». Номер 9 считает себя творцом мира.
Не так ли у Фихте? У безумца «тоже есть своя система, по своей последовательности не уступающая системе Фихте, хотя человек здесь преуменьшен даже по сравнению с Фихте, обособляющим его разве что от неба и ада, но зато втискивающим всю классику, словно в книгу карманного формата, в малюсенькое „я“, местоимение, которое доступно чуть ли не младенцу».
Десятое «бдение» — скорее кошмарный сон. На глазах ночного сторожа в церкви заживо хоронят молодую монахиню. Она стала матерью. В священной истории нечто подобное выдавалось за чудо, тем не менее благочестивые сестры замуровывают несчастную в церковной стене.
Отец ребенка. — «незнакомец в плаще» — начинает рассказывать свою историю. Он родился слепым. Его мать приютила девочку, оставшуюся без родителей и дала обет посвятить ее небу, если сыну будет даровано зрение. Чудесное исцеление не дар небес, а дело рук докторов, тем не менее мать, видимо, сдержала свое слово. Об этом нам ничего не говорят, мы можем только догадываться, зная, что прозревший уже давно полюбил сиротку, можем представить себе дальнейшее развитие событий, завершившееся преступлением в церкви.
«О, лживый мир, — восклицает сторож, — здесь все поддельно!» Восклицание вызвано встречей на кладбище с самоубийцей, который при ближайшем рассмотрении оказался актером, репетирующим свою роль в театре.
Театр и сумасшедший дом — две главные ипостаси человеческого бытия. Они сливаются воедино в четырнадцатом «бдении», где рассказчик, в прошлом актер, игравший в придворном театре роль Гамлета, сообщает о том, как он встретил и полюбил актрису, исполнявшую роль Офелии. Встретил в психиатрической больнице, где оба оказались пациентами. Офелию мучает вопрос, возникающий при чтении Канта: есть что-нибудъ «само по себе» или все только слова и фантазия? «Помоги мне прочитать мою роль до самого начала, до самой себя, — просит она Квинтета. — Есть ли во мне что-либо помимо моей роли или все только роль, и Я в том числе?» Гамлет убеждает ее: все только роль, все только театр, играет ли комедиант на самой земле, или на два метра повыше — на сцене, или на два метра пониже — в могиле. «Быть или не быть?» — теперь он такого вопроса себе не задаст. Раньше его смущала мысль о бессмертии, и он боялся смерти: сыграв свою роль в посюсторонней комедии, попасть в новую, потустороннюю, упаси боже! Теперь он знает, за смертью нет вечности. Увы, Офелия разубеждает его. Умирая (не на сцене, а в жизни), она говорит: «Роль кончается, но Я остается, они хоронят только роль… Я люблю тебя, это последние слова в пьесе, и только их из моей роли я постараюсь запомнить, это лучшее место в пьесе, остальное пусть они предадут земле».