Он откашлялся, поперхнувшись, видно, своей нескладной, слащавой лестью.
- Булочка... - усмехнулась она. - Сказал бы лучше, как твоя мамочка: яловая корова!
- Нашла кого слушать!
Это при ней, при Хене, он такой храбрец и защитник... А спроси его: где он прятал свою храбрость все эти три долгих злых года, пока они не перебрались от Рыжей Рохи на квартиру, арендованную у Капера? Интересно, что он, герой, ответит? Работал!.. А свекровь при каждом удобном случае язык распускала, почем зря невестку честила. Хена своими ушами слышала, как та не раз шепотом жаловалась свекру Довиду: "За ней что, парни табуном ходили, очередь за ней, что ли, стояла, что наш дуралей в ее объятия, как камень в реку, плюхнулся? Да за нашего бугайчика можно было такую кралю отхватить! Что с того, что она певунья, плясунья и лицедейка, но ведь она карлица, и личико у нее с фигу, и дара рожать Господь Бог вертихвостке не дал. А без этого дара баба - не баба, а чучело огородное".
"Я в своем курятнике семерых без всяких сечений снесла, - нашептывала Рыжая Роха повитухе Мине. - Яичко в яичко. Щипцами и крючками у меня из нутра их не вынимали... Сами друг за дружкой выкатывались. А Хенка и одного высидеть не сумела. Воротца, видно, узковатые. Через них ни внуку, ни внучке не выехать..."
"Такое может с каждой... - вставала на защиту незадачливой роженицы Мина. - Уж порой, Роха, лучше узковатые воротца, чем распахнутые настежь поди потом разберись, от кого к тебе в дом потомки пожаловали".
- Яловая-шмаловая... Сколько раз я тебе говорил: не обращай на ее болтовню внимания, - сказал Шлейме. - Невесело и ей... Семерых снесла, а во дворе ни одного цыпленка, все разлетелись. - Ему хотелось и Хену защитить, и мать в обиду не дать. - Так, значит, что у нас сегодня - суп с макаронами? Люблю с макаронами. Люблю... - намеренно укорачивал он фразу, вычленяя глагол и надеясь на Хенину догадливость.
Но при этих словах Хена почему-то расплакалась и убежала в другую комнату.
Шлейме долго смотрел ей вслед, в проем дверей, куда она скрылась, и от густой темноты, хлынувшей из прямоугольника, на него вдруг повеяло какой-то растворенной в углах бедой, оплывавшей со стен и бесшумно стелившейся по полу, - сделай шаг и споткнешься об нее, как о корягу.
- Хена! - крикнул он, стараясь не выдать своего волнения.
Но темнота не ответила. Она, видно, тоже что-то безмолвно и безнадзорно строчила...
Шлейме сглотнул тревогу, но та окуневой костью застряла в горле, стесняя дыхание.
Глупости, успокоил он себя. Хена просто устала. Пройдет месяц-другой, и все уладится.
Но как он себя ни успокаивал, как ни старался заглушить тревогу, спокойствие обрывалось, как залежалая, тронутая гнильцой нитка.
Оставшись один, Шлейме снова, но на сей раз незлобиво вспомнил о незамысловатом и, как ему теперь казалось, не столь уж предосудительном желании Хены куда-то поехать - даже если она по дороге на часок и заскочит к своему непутевому братцу, добровольно поменявшему хлеб портного на лагерную похлебку, небо на Йонаву не рухнет. Он, Шлейме, конечно, даже на острожный порог не ступит - не о чем ему со Шмуликом разговаривать, а Хена пусть отведет душу. Какой-никакой, но все-таки брат.
Работа не спорилась. Шлейме часто останавливал "Зингер", прислушивался к тому, что происходит в соседней комнате, но там было тихо.
То ли его взбудоражили воспоминания о Еврейской больнице в Каунасе, то ли насторожил болезненный вид исстрадавшейся Хены, но его врожденное упрямство вдруг умерилось состраданием, а непреклонность умалилась сомнениями. В самом деле - ведь если хорошенько подумать, почему бы не побаловать Хену? Тем более что и ему не помешала бы передышка.
Но в голове, как и прежде, скреблись подозрения, что за непритязательной Хениной просьбой кроется какая-то более важная причина, чем усталость или долгая разлука с братом, от которого, кроме нее, отреклась вся родня. Да и как было не отречься от лентяя, которому лагерные нары милее, чем пуховая перина, а наручники приятнее портновской иголки или сапожничьего шила.
Он долго строил догадки, но желанная ясность ускользала от него, как в детстве неуловимый солнечный лучик на полу.
Наверно, Шлейме в своих предположениях вконец бы запутался, не встреться ему, когда он возвращался с примерки от Сесицкого, повитуха Мина.
- Слышала - к морю едете? А ведь я, Шлеймке, у моря родилась. В Мемеле.
Он замялся.
- Мы еще не решили.
- А что тут, милый, решать? Собрались и поехали! - уверенно выпалила Мина, которая тридцать лет тому назад перерезала ему в сапожничьей избе пуповину и знала все их семейные секреты. - Кажется, я уже тебе один раз, в канун твоей свадьбы, говорила, что невесте и беременной жене ни в чем отказывать нельзя.
Ну и что, что говорила, подумал Шлейме, и вдруг в памяти, как две молнии, вспыхнули и скрестились прошлое и настоящее.
Шлейме мгновенно вспомнил, как Мина, заступница и исповедница Хены, теми же словами поддержала просьбу невесты, которая попросила жениха, чтобы он взял в ученики ее брата - шалопута Шмулика.