Разносторонность, богатство его творчества не подлежат никакому сомнению. Все позволяет угадать, что он пользовался множеством моделей, хотя мы видели выше, что целые группы женских характеров сводятся к одному основному типу, стало быть, вероятно, к одному какому-нибудь оригиналу. Если мы узнаем о каком-нибудь значительном событии в жизни поэта, мы всегда склонны приводить все, что в его произведениях может относиться к данному факту, в связь с вызванными им впечатлениями. Так, французские критики и читатели находили долгое время во всех произведениях Альфреда де Мюссе, в которых он жалуется на свое одиночество, намеки на его связь с Жорж Санд. Однако брат поэта, Поль де Мюссе, доказал в своей биографии, что стихотворение «Декабрьская ночь», казавшееся просто дополнением к «Майской ночи», где говорилось о Жорж Санд, воспевает иные воспоминания и посвящено другой особе. Он доказал далее, что женщина, к которой поэт обращается в своем «Письме к Ламартину», не имеет ничего общего со знаменитой писательницей, как привыкли думать. Поэтому, если последняя из упомянутых женских фигур Шекспира и является только видоизменением типа Клеопатры, то желчное настроение, разлитое в пьесе «Троил и Крессида», быть может, явилось под влиянием новых жгучих впечатлений, вызванных женским непостоянством. Мы знаем слишком мало о жизни поэта, чтобы решить этот вопрос. Мы имеем лишь право сказать, что не нуждаемся непременно в предположении о новых событиях и новом опыте для объяснения душевного настроения поэта. Есть некоторое, но очень, впрочем, твердое основание предполагать, что первый очерк пьесы относится к 1603 году, г. е. к той эпохе, когда в жизни поэта произошла единственная достоверно известная катастрофа. В таком случае, вероятно, моделью для Шекспира послужила опять «смуглая дама». Но мы уже упомянули, что в жизни творческого гения одно событие может иметь такое же значение, как многие сходные. Если этот факт сначала казался патетическим, или элегическим, или, наконец, трагическим, то при неимоверно быстром развитии и росте гения он потом может представляться совершенно в ином виде, потерять свой первоначальный характер. Так и здесь. Сначала Шекспир страдал и мучился. Он чувствовал, как его сердце истекало кровью, он понимал, что потерпел страшное поражение на жизненном пути, и он воплотил эти настроения в серьезных и строгих образах. Но потом вся эта история показалась ему самому забавной, комичной. Он увидел вдруг в своем горе не прихоть жестокого рока, а заслуженную кару за свою безграничную глупость, и он искал утешения в том злобном хохоте, который режет своей дисгармонией наш слух при чтении «Троила и Крессиды».
Сначала Шекспир благоговел перед своей возлюбленной, жаловался на ее равнодушие, на ее беспощадность, увлекался ее пальчиками, проклинал ее непостоянство и свое двусмысленное положение и доходил до исступления. Вот настроение, царящее в сонетах.
Затем, когда прошли годы, и кризис миновал, когда воспоминания о чарах возлюбленной все еще слегка волновали его воображение, он настолько успокоился, что изобразил ее, как редкое существо, как царицу и цыганку, привлекательную и отвратительную, искреннюю и лживую, смелую и слабую, как сирену и загадку — это точка зрения поэта в трагедии «Антоний и Клеопатра». И наконец, когда он окончательно отрезвился, когда пыл молодости угас от леденящего прикосновения житейского опыта, тогда он увидел, быть может, в своем прежнем безумном увлечении таким недостойным предметом, увидел в этом настроении, которое начинается самообманом и кончается разочарованием, просто позорную, бесконечную глупость. Он негодовал на себя за бесцельно растраченное чувство, за потерянное время, за выстраданные мучения, за все унижения и оскорбления, вынесенные им в это время, за свое ослепление и за измену, жертвой которой он сделался, и он постарался облегчить свою душу восклицанием: что за дурак! — восклицанием, которое воссоздает самую суть настроения, лежащего в основе пьесы «Троил и Крессида».
Глава 62
В 24-й песне «Илиады» Гомер упоминает в первый и последний раз о Троиле. Приам лишился этого сына еще до начала поэмы. Старый царь восклицает: