Антоний по своему внешнему облику и по своей осанке как бы создан для нее. Не одна только влюбленность гласит устами Клеопатры, когда она говорит об Антонии (V, 2): «Я видела во сне, что то был император Антоний — лицо его было, как лик неба». И красоте его лица соответствует красота ею голоса:
Голос его был гармонией сфер небесных, но только тогда, когда он говорил с друзьями: потому что, когда нужно было устрашить, потрясти шар земной — он рокотал, как гром.
Она восхваляет его богатую, щедрую натуру:
Для щедрости его не было зимы. Его цветами украшались и короны, и венцы; царства и острова сыпались из кармана его, как мелкая монета.
И подобно тому, как Энобарб уверял, что Клеопатра была прекрасней изображения Венеры, в создании которой фантазия художника превзошла природу, точно так же и Клеопатра после смерти Антония уверяет в порыве энтузиазма, что его человеческая природа превосходила своим величием все, что может изобрести воображение:
Клеопатра. Как ты думаешь: был или может быть человек, подобный снившемуся мне?
Долабелла. Нет, прекрасная царица.
Клеопатра. Ты лжешь, и боги слышат это. Если же есть или был когда-нибудь такой, он превосходит всякое сновидение. В образовании чудных форм природа не может, конечно, спорить с фантазией по недостатку материала; но, придумав Антония, она все-таки превзошла фантазию, совершенно помрачила все ее призрачные создания.
Так в настоящее время стали бы мы говорить в мире действия о Наполеоне, в мире искусства о Микеланджело, Бетховене или Шекспире.
Но образ Антония должен был представлять возможность такой идеализации, чтобы достойно соответствовать идеализации той, которая сама царица красоты, фея любви.
Паскаль говорит в своих «Мыслях»: «Если бы носик у Клеопатры был короче, все лицо вселенной изменилось бы». Но ее нос — как мы видим на древних монетах — был именно такой, каким ему следовало быть, и все ее существо у Шекспира не только красота, но и обаятельность, за исключением одной-единственной сцены, где весть о браке Антония приводит ее в состояние некрасивого бешенства. Ее обаятельность опьяняющего свойства, и соблазны, которыми она не обладала первоначально, она развила в себе навыком и искусством, так что сделалась неисчерпаема в изобретательности и разнообразии наслаждений. Она — женщина, переходившая из рук в руки, из рук своего мужа и брата в руки великого Цезаря, из его рук в руки Помпея, затем в руки других без числа. Она — куртизанка по темпераменту, и тем не менее она настолько велика, что может полюбить одного. Она многообразна, как и Антоний, но как женщина, многообразнее его. Homo duplex, femina triplex.
Она является с первого шага в трагедии и почти до последнего великой кокеткой. Все, что она говорит и делает, долгое время лишь выражает потребность и способность кокетки очаровывать непредвиденными капризами. Она спрашивает об Антонии, требует, чтобы его разыскали (I, 2). Он приходит. Она восклицает: «Мы не желаем видеть его теперь!» и уходит. Снова начинает она тосковать по нем и посылает к нему, чтобы напомнить ему о себе и чтобы держать его в напряженном состоянии:
Увидишь, что он печален — скажи, что я пляшу; весел — скажи, что я вдруг захворала.
У него умирает жена. Клеопатра стала бы неистовствовать, если бы он выказал печаль, но он холодно говорит о смерти Фульвии, и она нападает на него за это:
Где же священные фиалы, которые тебе следовало бы наполнить влагой печали? Теперь я вижу, вижу по смерти Фульвии, как будет принята и моя.
Эти непредвиденные вспышки, эти капризы простираются у нее на ничтожнейшие мелочи. Она приглашает Мардиана сыграть с ней партию на биллиарде (забавный анахронизм!), и когда он соглашается, она отказывается со словами: «Я уже раздумала».
Однако вся эта переменчивость не исключает у ней самой искренней, самой страстной влюбленности в Антония. Лучшее доказательство силы этого чувства можно видеть в том, как она говорит об Антонии во время его отсутствия (I, 5):