Чтоб поддержать Энди, я пару дней после этого не ездил к Хоби, хоть атмосфера в доме была такой напряженной, что уехать так и подмывало. Энди был прав: никак нельзя было понять, что же такого натворил Платт, потому что мистер и миссис Барбур вели себя так, будто ничего не случилось (да только видно было — случилось), а сам Платт молчал как рыба и за едой сидел угрюмо над своей тарелкой, завесив лицо волосами.
— Уж поверь мне, — сказал Энди, — лучше, когда ты здесь. Они разговаривают и хоть как-то стараются быть нормальными.
— Как по-твоему, что он сделал?
— Честно, не знаю. И знать не хочу.
— Да хочешь.
— Ну да, — сознался Энди. — Ноя правда вообще без понятия.
— Как думаешь, он списывал? Воровал? Жевал жвачку в церкви? Энди пожал плечами:
— В прошлый раз, когда у нас с ним были проблемы, он ударил кого-то по лицу клюшкой для лакросса. Но и тогда все было не так. — И вдруг, совершенно неожиданно: — Мама больше всех любит Платта.
— Думаешь? — уклончиво переспросил я, хоть и знал, что это чистая правда.
— Папина любимица — Китси. А мама любит Платта.
— Тодди она тоже очень любит, — сказал я и только потом сообразил, как это прозвучало.
Энди поморщился:
— Если б я не был так похож на маму, — сказал он, — то решил бы, что меня подменили в роддоме.
Отчего-то во время этого тягостного антракта (наверное, потому что загадочные проблемы Платта напомнили мне о моих собственных) мне в голову пришла мысль: может, стоит рассказать Хоби про картину, ну или — по крайней мере — как-то туманно коснуться в разговоре этой темы и посмотреть, как он отреагирует. Но я совсем не знал, как к этому подступиться. Картина так и лежала дома, там, где я ее бросил, в сумке, которую я принес из музея. В тот жуткий день, когда я заходил домой за школьными вещами, сумка так и стояла там, возле дивана, и я старательно обходил ее, будто бомжа с протянутой рукой на тротуаре, все время спиной ощущая бледный холодный взгляд миссис Барбур, которая стояла в дверях, скрестив руки на груди, и оглядывала нашу квартиру и мамины вещи.
Все было так сложно. Стоило мне вспомнить о картине, и у меня живот сводило, так что первым побуждением было прихлопнуть крышку, подумать о чем-то другом. К несчастью, я затянул с этим своим молчанием, а теперь и вовсе казалось, что открывать рот уже поздно. И чем больше времени я проводил с Хоби, с его изувеченными хепплуайтами и чиппендейлами, со старыми вещами, о которых он так усердно заботился, тем больше понимал, как нехорошо про это молчать. А что если кто-то найдет картину? Что со мной будет? Например, домовладелец мог зайти в квартиру — у него же был ключ, хотя, даже если он и зашел бы, вряд ли прямо сразу на нее бы наткнулся. И все равно я понимал, что играю с огнем, оставив ее валяться там и оттягивая принятие решения.
И дело-то было не в том, что мне не хотелось ее возвращать, если б можно было ее вернуть каким-нибудь чудесным способом, силой мысли, например — вернул бы в ту же секунду. Но я никак не мог придумать, как бы сделать это так, чтоб еще не подвергнуть опасности ни картину, ни себя самого. После взрыва по всему городу расклеили объявления о том, что вещи, оставленные без присмотра, будут уничтожать на месте, и это положило конец большинству моих гениальных планов куда-нибудь ее анонимно подбросить. Любой подозрительный чемодан или сверток и проверять не станут, взорвут и всё.
Я знал только двух взрослых, которым теоретически мог бы довериться: Хоби и миссис Барбур. Из них двоих Хоби виделся мне куда более приятным и куда менее устрашающим вариантом. Хоби гораздо легче будет объяснить, как получилось, что картина оказалась у меня. Что я взял ее типа по ошибке. Что выполнял просьбу Велти, что был контужен. Не понимал до конца, что делаю. Что совсем не хотел так долго ее у себя держать. Но мне, в бездомной моей неприкаянности, казалось полным безумием открыть рот и признаться в том, что многие, как я знал, сочтут серьезным преступлением. И тут, как по совпадению, когда я уже стал понимать, что ждать больше не могу и надо что-то делать, мне в «Таймс», в разделе деловых новостей, на глаза попался маленький черно-белый снимок картины.
Скорее всего из-за напряженной обстановки, воцарившейся в доме после Платтова позора, газеты стали иногда ускользать из кабинета мистера Барбура, где они сначала разлетались на страницы и появлялись уже частями, по полосе-другой. Кое-как сложенные, страницы эти валялись возле обернутого в салфетку стакана с содовой (визитной карточки мистера Барбура) на журнальном столике в гостиной. Статья была длинная и нудная, напечатана была ближе к концу раздела — потому что про индустрию страхования: про финансовые трудности, связанные с устройством крупных художественных выставок в период экономической нестабильности, и в особенности про то, как сложно страховать предметы искусства, вывозимые на выставки за рубеж. Но мое внимание в первую очередь привлекла подпись под фотографией:
«Щегол», уничтоженный шедевр Карела Фабрициуса (1654).