1622–1654. Сын школьного учителя. С точностью ему можно приписать чуть больше десятка картин. Согласно специалисту по истории Дельфта, ван Блейшвику, Фабрициус рисовал у себя в студии портрет причетника дельфтской Аудекерк, когда в половине одиннадцатого утра взорвался пороховой склад. Тело художника Фабрициуса вытащили из-под обломков его мастерской соседи-бюргеры, «с превеликой печалью», сообщали книги, и «изрядным усилием». Но что меня цепляло в этих скупых рассказах из библиотечных книжек, так это доля случая: две совершенно не связанные меж собой трагедии — моя и его — совпадали в какой-то незримой точке, точке
На втором этаже вода из-под крана в ванной так отдавала хлоркой, что пить ее было невозможно. По ночам сухой ветер гонял по улице мусор и пивные банки. Сырость и влажность, говорил мне Хоби, главные враги антиквариата; когда я уехал, он как раз чинил большие напольные часы и показал мне, как деревянное донце прогнило из-за влаги («кто-то споласкивал каменный пол прямо из ведра, видишь, какое дерево мягкое, видишь, как истончилось?»).
— Деньги — не самое важное, — говорил отец. — Деньги — это олицетворение энергии, понимаешь? Ухватил ли шанс. Сел ли ему на хвост.
Неотрывно глядел на меня щегол — блестящими, не меняющимися глазками.
Деревянная досочка была крошечной, «чуть больше листа А-4» — уточняла одна из моих книжек по искусству, хотя все эти даты и размеры, безжизненные прописные сведения, были по-своему столь же бесполезны, как спортивные сводки о том, что «Пэкерс» в четвертой четверти продвинулись еще на две линии, когда поле припорошило тонким слоем льдистого снега. Само волшебство картины, сама ее живость были как тот чудной, воздушный момент, когда западал снег, перед камерами завертелись снежинки и зеленоватый свет, и наплевать уже стало на игру, кто там выиграет, кто проиграет, хотелось просто упиваться этими безмолвными, летящими по ветру минутами. Я глядел на картину и ощущал такое же схождение всего в единой точке: дрожащий, пронзенный солнцем миг, который существовал в вечности и сейчас. И только изредка я замечал цепь у щегла на ножке или думал о том, до чего же жестоко жизнь обошлась с маленьким живым созданием — оно вспорхнет ненадолго и обреченно приземлится в то же безысходное место.
Из хорошего: меня радовало, до чего приятным человеком стал отец. По меньшей мере раз в неделю он водил меня по ресторанам — с белыми скатертями, с приличной едой, только он и я. Иногда он приглашал и Бориса, тот с радостью откликался — соблазн хорошо поесть был сильнее даже гравитационной силы Котку, но вот что странно — мне эти ужины нравились больше, когда мы с отцом были только вдвоем.
— Знаешь, — сказал он во время какого-то из таких ужинов, когда мы с ним засиделись за десертами, разговаривая про школу и вообще про все на свете (новенький, интересующийся мной папа! Откуда он такой взялся?), — знаешь, с тех пор как ты здесь, я рад, что удалось узнать тебя поближе, Тео.
— Ну, да, э-э, я тоже, — сказал я, застеснявшись, однако искренне. — Ну, то есть… — отец провел рукой по волосам, — спасибо, что дал мне второй шанс, парень. Потому что я совершил огромную ошибку. Нельзя было позволять моим отношениям с твоей матерью мешать нашим с тобой отношениям. Нет, нет, — добавил он, вскинув руку, — твою маму я ни в чем не виню, этим я уже переболел. Просто она тебя так любила, что я вечно себя с вами чувствовал третьим лишним. Типа — гость в собственном доме. Вы с ней были так близки, — он печально рассмеялся, — что для троих там и места особого не было.
— Ну… — Мы с мамой на цыпочках ходим по квартире, шепчемся, стараемся к нему не приближаться. Секреты, смех. — То есть я просто…
— Нет, нет, я не прошу тебя извиняться. Я же отец, это мне надо было лучше головой думать. Просто — это был какой-то замкнутый круг, понимаешь. Я чувствовал себя чужаком, срывался, пил без продыха. Нельзя было позволять такому случиться, я, понимаешь, упустил самые важные годы в твоей жизни. И мне с этим жить.
— Ээээ… — Мне стало так тошно, что я и не знал, что ответить.