Читаем ЩЕГОЛ полностью

Ну и, соответственно, энтузиазм преподавателей в отношении меня вскоре сменился отстраненностью и чем-то вроде смутной, безличной жалости. Я не ставил перед собой никаких задач, не развивал своих навыков, не расширял горизонты, не пользовался широким спектром предложенных мне возможностей. Я, как деликатно выразилась Сюзанна, не приспосабливался к учебе. По правде сказать, я все чаще и чаще по ходу учебы, когда преподаватели стали от меня отдаляться, а в их отзывах стало звучать все больше презрительных ноток („широкие возможности для обучения не вызывают в Теодоре достойного отклика — ни по одному из предметов“), стал подозревать, что меня сюда и приняли только из-за моей „трагедии“. В приемной комиссии кто-нибудь пометил мои документы, передал их ответственному секретарю — господи, несчастный ребенок, жертва терроризма, ля-ля-ля, школа не может просто так от него отмахнуться, сколько у нас там еще мест осталось, сможем его впихнуть, что скажешь? Я почти наверняка испортил всю жизнь какому-нибудь нормальному ботану из Бронкса — какому-нибудь несчастному музыкантику с кларнетом, который на презентации школьных проектов вечно был в хвосте, у которого до сих пор с кулаками отнимали домашку по алгебре и который будет штамповать проездные карты, сидя в будке на платной трассе, вместо того чтоб преподавать гидромеханику в Калтехе, потому что я занял по праву принадлежавшее ему или ей место.

Ясно было, что произошла ошибка. „Теодор плохо работает на уроках и не проявляет никакого интереса к занятиям сверх необходимого минимума“, — написал мой преподаватель французского в разгромном отчете по успеваемости по итогам первого полусеместра, которого — в отсутствие следящих за моей успеваемостью взрослых — никто, кроме меня, и не прочел. „Будем надеяться, что плачевная ситуация в первой половине семестра вызовет у него желание доказать свою академическую состоятельность и использовать оставшееся время обучения с наибольшей для себя выгодой“.

Но у меня не было никакого желания использовать время с выгодой для себя, а тем более — кому-то что-то доказывать. Я в беспамятстве шатался по улицам и (вместо того чтобы делать домашнюю работу, ходить на языковые курсы или заседать в каком-нибудь клубе) катался на метро до чистилищных конечных станций, где бродил в одиночестве среди магазинчиков и парикмахерских. Но и к своему новообретенному скитальчеству я тоже вскоре потерял интерес — сотни километров пути, еду, чтобы просто ехать куда-то — и вместо этого, будто бы провалившись беззвучно в омут, я с головой окунулся в работу у Хоби в мастерской, в манящую дрему под землей, где я был надежно укрыт от городского шума и упиравшейся в небо щетины бизнес-центров и небоскребов, где я рад был полировать столешницы и часами слушать классическую музыку на „Даблъю-Нью-Йорк“.

Да и потом, какое мне было дело до passé composé [50] и романов Тургенева? Что плохого в том, чтобы хотеть проспать допоздна, натянув на голову одеяло, а потом бродить по тихому дому, где в ящиках столов перекатываются старые ракушки, а под секретером в гостиной стоят плетеные корзины с рулонами обивочной материи и где закатное солнце пронзает острыми коралловыми спицами окошко-веер над парадной дверью? Довольно быстро я, в промежутках между учебой и работой в мастерской, погрузился в какой-то беспамятливый дурман, в искривленную, как сновидение, версию моей прежней жизни, в которой я ходил по знакомым улицам, но жил в незнакомом окружении, среди незнакомых лиц, и хоть часто я, шагая на занятия, вспоминал о своей прошлой утраченной жизни с мамой — станция „Канал-стрит“, сияющие ведра цветов на корейском рынке, да что угодно могло пробудить эти воспоминания, — казалось, будто на мою жизнь в Вегасе упал черный занавес.

Перейти на страницу:

Похожие книги