Борис был прав насчет своей дури, насчет того, какая она чистая, какая беленькая, я так окосел от обычной дозы, что неопределенный период времени покачивался приятно на самом краю смерти. Города, столетия. Я с наслаждением скользил туда-сюда по медленным минутам, за задернутыми занавесками – по пустым облакам снов и расползающимся теням, по неподвижности, как на роскошных натюрмортах Яна Веникса, там, где подвешены за ножку мертвые птицы с окровавленным оперением, – и оставшимся мне крохотным проблеском разума словно бы понимал все тайное величие умирания, до самого конца недоступное человечеству знание: нет ни боли, ни страха, лишь блистательная отрешенность – на погребальной ладье уплываешь в грандиозную беспредельность, будто император – прочь, прочь, – глядя на отдаляющуюся суету на берегу, освободившись от важных ранее людских мелочей, вроде любви, страха, горя и смерти.
Я даже не дернулся, когда в мои сны с визгом ворвался звонок, прошли часы, а ощущение было такое, что – века. Я добродушно поднялся, радостно покачиваясь, хватаясь за мебель, добрел до двери и улыбнулся стоявшей на пороге девушке: застенчивая блондинка сует мне запаянный в пластик костюм.
– Вещи из химчистки, мистер Декер. – Похоже, все голландцы произносили мою фамилию как “Декка”, у миссис Дефрез в свое время была такая знакомая, Декка Митфорд. – Приносим свои извинения.
– Что?
– Надеюсь, мы не доставили вам неудобств. – Что за прелесть! Голубые глазки! Какой милый акцент.
– Простите, вы о чем?
– Мы обещали доставить вам костюм в семнадцать ноль-ноль. Внизу сказали, что химчистку вам в счет не включат.
– О, все в порядке! – ответил я и задумался, не надо ли дать ей на чай, но потом понял, что думать о деньгах и что-то считать было выше моих сил, поэтому я закрыл дверь, бросил костюм на пол возле кровати и, пошатываясь, добрел до тумбочки возле кровати, глянул на часы Юрия: шесть двадцать – я улыбнулся. Я только представил, что если б не дурь, меня бы час и двадцать минут сжирала тревога – я метался бы тут, звонил бы портье, воображал бы, что внизу меня ждут копы! – и преисполнился ведического спокойствия.
Волноваться! Только время тратить! Все, что написано в священных книгах, чистая правда. Понятно ведь, что “тревожность” – признак примитивной, духовно неразвитой личности. Как там было у Йейтса, что-то про глядящих на мир китайских старцев? “Все гибнет – творенье и мастерство”. “В зрачках их древних мерцает смех”[81]. Вот она – мудрость. Люди веками рыдали и убивались, веками уничтожали все подряд и жаловались на свои убогие жизни, а толку – что толку? Зачем вся эта бесполезная тоска?
Чистая правда. Вот поэтому-то я совершенно не расстроился, прочтя надменную записку-заготовку, которую горничная подсунула мне под дверь (“
И чего люди из-за этого так переживают? Я натянул на себя всю одежду, какая была в чемодане (две рубашки, свитер, запасные брюки, две пары носков), и в таком виде сидел, потягивал кока-колу из мини-бара, и – еще под кайфом, но уже капельку отходя – то и дело проваливался в очень реальные сны наяву: неограненные бриллианты, блестящие черные насекомые, очень живо вдруг увидел Энди – он весь мокрый, в хлюпающих кедах, заходит в номер, а за ним бегут ручейки воды, и что-то с ним не то, как-то он странно выглядит как дела тео?
ничего, ты как?