Читаем Щедрый вечер полностью

— Имеем теперь, сынок, аж три кручины, как тот соловей, что свил гнездо низенько. Первая — нет человеческого жилья, вторая — земелька стоит перед торгом, а третья — предстоит неведомая дорога, как горе. Ты также проси отца, чтобы никуда мы не ехали за тридевять земель. Разве давно на этой Херсонщине голод косил людей, как траву? У нас если и не уродит в поле, так лес хоть немного поможет — грибов, или желудя, или кислицу даст… У нас весной даже кладбища цветут. А там и деревца не увидишь — разве что когда–то в сон забредет.

Мне тоже стало страшно: как же можно обойтись без деревьев, без леса, без подснежника, без черешен, без родников, без грибов, земляники? Вот и сейчас вся наша хата пахнет земляникой, в одно окно заглядывает старая груша, а во второе — яблоня, которая всегда напоминает мне бабушку. Разве это не роскошь? Нет, далекая неизведанная степь не радовала душу малого лешего…

— Умывайся, умывайся, дитя, — торопит меня мать, режет горбушку жернового хлеба и наливает из певучего кувшина сизое, еще с вечерними тенями молоко, тоже дышащее земляникой.

Я даже спросонок замечаю, как кручина не отходит от матери. В ее теперь линялых, как перезрелые васильки, глазах аж клубится тоска.

— Чего вы, мама?

— Что тебе, Михайлик? — встрепенулась она и туманом глаз своих взглянула на меня.

— Чего–то вы такие сегодня утром вымотанные. Или, может, приболели?

— Ничего, ничего, это я так себе, — и враз такая печаль налегает на нее, что загрустившие веки начинают дрожать, как у обиженного ребенка.

— Не надо, мамочка, — припадаю к ней.

— Ну да, не надо, — соглашается она, а несколько капелек падают на мои волосы, и мать закрывает их от слезы мозолистой рукой. — Ой, бить бы меня, да некому: плачу, как свечечка. Езжай, Михайлик, езжай и насматривайся на леса, потому что кто знает, увидишь ли их еще…

— Вы не убивайтесь, мама: как–то оно будет, — хочу успокоить ее, но не знаю как.

— Да как–то будет. Только ой как не хочется бросать свои богатства! Ну, как я брошу тебя? — с болью и горькой улыбкой спрашивает у яблони, на которой гнездятся кривобокие, с белым пушком плоды.

Яблоня покачивает ветками, колышет своих деток и молчит.

— А может, мама, вместе упремся на своем и как–то переубедим отца?

— Ох, как тяжело переубеждать его. Целую ночь сегодня ссорились и грустили. Ему тоже нелегко: так помрачнело на душе, аж гремит… Может, в степи свободнее людям, но душа лежит к своему, к своим лугам–берегам. А там, в степи, не то что леса, даже луга, левады не найдешь. Там не услышишь ни соловушки, ни кукушки, ни удода, ни коростеля.

— Ой! А какая же там птица проживает?

— Очень большая — дрофа, против нее гусь такой мелкий, как селезень против гуся. Но дрофа не поет. А что же это за птица, когда есть перья, а нет голоса? Вот у нас как запоет соловей, так и звезды приближаются.

— А отец где?

— Еще и не рассвело, как ушел в леса.

— Зачем?

— То ли прощаться с ними, то ли, дай бог, работу искать. Накричал на мои слезы и ушел.

В нерадостных мыслях я выхожу на хмурый без хаты и шалаша двор, где под зубами Обменной, как невидимый огонек, потрескивает плотный подорожник. Увидев меня, лошадь тряхнула гривой, подняла голову и игриво заржала, ибо что ей с того упрямого подорожника, — в глазах ее тоже стоят искупанные в тумане и птичьим пении леса. Я отворяю ворота, вскакиваю на Обменную и выезжаю на темную от росы дорогу.

Сегодня и солнце за тучами тлело мне, и мысли потемнели мои, а между плечами все шевелился холодок. Даже свою голубую дубраву я встречаю с грустью, хотя в ней, так же, как и раньше, куют кукушки и так же пахнет земляника.

Перед поляной плакучая береза сыпанула слезами, как мать, за ней всхлипнул невидимый родник и снял с себя клубочек тумана.

И почему–то такая тоска охватила меня по этим лесам, по таинственным просекам в них, по растерянным в урочищах пасекам, по тем лужайкам, где так хорошо цветет марьянник и золотарник, и по тем подосиновикам, которые будут ждать тебя после жатвы, что я совсем растревожился, а дальше повернул удивленную Обменную на дорогу, ведущую к якимовской загородке. Может, там днюет Люба, так хоть расскажу ей о своей кручине и заблаговременно прощусь со школьницей, которая, что ни принесет в школу, всем до крошки поделится, — вот уж характер компанейский имеет, как мальчик.

В ограде за жердями еще дремало в тенях, в росе и бабочках высокое разнотравье. Над ним отяжелевшие пчелы перебирали невидимые струны, при его корнях темнела влажная земляника. А ветерок все увивался возле травы, все будил ее и тех ленивых бабочек, которые накрыли крылом крыло и не сокрушаются. Разве же им в степи, на Херсонщину переселяться?

— Михайлик, эй–эй! — прозвучал из лесу голос, а за жердями отозвалось то место, где издавна проживает певучее, как тетка Василина, эхо.

— А кто там отзывается? — громко спрашиваю у дубравы и взглядом изучаю опушку.

— Это я, Михайлик! Эй!

— А кто ты такая? — спрашиваю так, будто не узнаю.

— Вот и не скажу!

— Ты, может, лесная мавка[5]?

— Нет, я девочка из леса, — серебром названивает знакомый смех.

Перейти на страницу:

Похожие книги