Чтоб уже не отвлекаться, а то всегда под конец рискуешь позабыть, от чего, собственно, отвлекся, объясним причины, побудившие нас столь странно начать главу. Все дело именно в ней, да-да, в самой главе, не в данной, предстоящей или той, что завершилась, а в сложившейся практике сочинительства — делить произведение на более или менее законченные, более или менее равные, более или менее вытекающие один из другого отрывки; и тем, и другим, и третьим мы, разумеется, пренебрегли. Вот и подыскиваем себе, прикрываясь болтовнею, хорошенько ударяющие в голову, по нашему мнению, оправдания, и, главное, не таясь даже, как видите, уповая на древнюю мудрость: лучшее средство солгать — сказать правду. «Новая эпоха. Оформа, одна из основных ипостасей времени, отрекается от своих диктаторских полномочий в пользу содержания (фактора вневременного)». Это и есть тот самый рычаг, с помощью которого мы собирались отстаивать свое право на свободу самовыражения. Ведь как мы говорим: «Будь глава мерой отсчета литературного времени, будь она стандартной емкостью, позволяющей наполнять себя до определенного уровня, сверх которого уже слова польются через край, посыплются этаким беспорядочным типографским шрифтом, когда он, как в революционной сказке писательницы Верейской, оказался брошен в кувшин с молоком — так там хоть Таня-революционерка все отпивала и отпивала, а у нас этого делать некому, — итак, будь глава вместе с разновесами, гирьками, метрами и прочим учебным хламом занесена в инвентарный перечень палаты мер и весов, нас бы уже давно отсюда выперли, это со всем-то нашим лунатическим, да еще в придачу кривобоким, хозяйством. Ибо пометы, которые мы внезапно выставляем после какого-нибудь очередного абзаца в надежде создать видимость главы, превратили бы наши старательно возделанные страницы в беспорядочные обрывки, случайно оказавшиеся вместе, пардон, в вышитом мешочке. Да, так было бы… но вот уже триста лет, как над миром повис аккорд, означивший начало новой гомофонно-гармонической эры, донельзя расшатавшей нервную систему человечества — в музыке, как ни в чем ином, малейшие нюансы общественной души…» и т. д. и т. п. Одним словом, уважаемый читатель, главу пришлось выключить. Глушилки на всю Ивановскую оповещали публику о смене декораций.
«Мы тронулись только с наступлением сумерек, огней, естественно, на улицах не было никаких. Патруль следил за тем, чтобы не забывали опускать жалюзи на окнах, фары на автомобилях, уже пять недель замазанные синей краской, светились голубым Пикассо. Ветераны войны и труда утверждали, что в их время на фары надевались металлические нафарники со щелью. А это — какое это затемнение… Для человека же неискушенного, без критической жилки, зато жадного до восторгов, к коим повод усматривался в чем угодно, даже такой светомаскировки („по-голливудски“) уже достаточно, чтобы умиляться готовности „этого народа“ отстоять свою жизнь, свою страну, свое будущее. Человеком этим был я. Несколько легковых автомашин с десятком вооруженных людей впереди автобуса создавали иллюзию личного участия в боевых действиях — иллюзию, требовавшую изрядного воображения, если уж кому-то захочется в ней утвердиться, но за чем, за чем, а за воображением у нас дело не станет. Тем временем окончательно стемнело, и тщетно пытался я увидеть в окне еще что-нибудь, кроме собственного отражения. Миновали какой-то городок. И вдруг по правую руку в каком-нибудь километре от нас — линия желтых огоньков. Тьма была засеяна ими с аккуратностью, не вязавшейся с тревожно-затемненным состоянием нашей души.
— Иорданская территория, — пояснил Нафтали, сидевший впереди меня…»
«А, теперь я понял, с кем имел дело. Ну и хитрил он все это время, ничем старался не обнаружить своего…» — прозревший читатель только покачал головой.