Пересылка под Владивостоком, «Вторая речка», на которую через год будет доставлен и умрет там Осип Мандельштам (об этом Шаламов узнает позже), состояла из множества дощатых бараков и брезентовых палаток. Они делились по статьям: в одних сидели политические («контрики», «троцкисты»), в других — уголовники («воры» и «суки»). За неделю пребывания здесь новички с московского эшелона не раз подвергались нападению блатных с криками «Бей троцкистов!» и попытками «шмона». Атаки отражались, поскольку москвичи держались дружно. Но в трюме парохода, куда были погружены все вместе, блатные получили преимущество: они грабили своих соседей поодиночке, улучив момент, когда кто-то отрывался от своей группы — покурить или на «очко».
Шаламов уже тогда заметил, что блатари проявляют к нему повышенное внимание. Высокий, с прямой спиной, черноволосый «фитиль», он выделялся среди многих еще и суровым проницательным взглядом — это их раздражало больше всего. Привлекал и чемодан, который ему потом пришлось бросить в Магадане. Но на морском этапе Шаламову удалось избежать нападений: он был еще силен и умел обороняться. («Первый случай серьезного избиения меня был связан с табаком, с махоркой. Меня ударили поленом и забрали кисет. С тех пор я насыпал махорку только в карманы, — вспоминал он. — Было это поздней осенью, а точнее, ранней зимой 37-го — эти два времени года на Колыме неразличимы».) Трюм парохода позволил ему зримо ощутить резкий контраст между нравами блатных Вишеры и блатных нового времени: последние стали гораздо наглее и агрессивнее.
Пароход назывался «Кулу» (по имени реки, впадающей в Колыму), он считался грузопассажирским, но «пассажирам» было отведено гораздо менее почетное место, чем грузам, которые располагались в основном на палубе. Трюмы были огромными — восьмиметровой высоты, двухэтажными, и на каждом этаже, разделенном на отсеки, по два яруса сбитых из досок нар. В отсек помещалось до шестисот человек, и единственным признаком комфорта здесь были уборные в расчете по 100 человек на «очко». К ним шла непрерывная очередь — желудки у всех были расстроены еще в пути и на пересылке, а пароходный рацион состоял из 600 граммов хлеба, селедки, миски баланды и кружки воды в день. Вонь и духота тянули всех людей к трапам, к открытым выходам-люкам, но там стояли конвоиры с винтовками наготове.
Кто-то бы помнил только это (или ничего не помнил, находясь в полузабытьи в качке), но Шаламову запала в память встреча почти литературная — с Яном (Иулианом) Хреновым. Это был тот самый, увековеченный в стихотворении Маяковского «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях Кузнецка», бывший бравый матрос и профсоюзник. Хренов сблизился с Маяковским в конце 1920-х годов. Потом он работал директором Краматорского, а затем Славянского арматурного завода под Харьковом, где и был арестован весной 1937 года по КРТД. В тюрьму он взял с собой как возможную индульгенцию томик Маяковского, где было знаменитое оптимистическое стихотворение со строками: «…Через четыре года / Здесь будет город-сад!» — с дарственной надписью автора. На следователей она не возымела никакого действия, и Хренов взял томик с собой в дорогу. Он показывал его соседям по трюму. Но, как многозначительно замечал Шаламов, «перечитывать Маяковского в такой обстановке никто не собирался, грань, отделяющая стихи, искусство от жизни, уже была перейдена…».
До бухты Нагаево через пролив Лаперуза и Охотское море каждый пароход добирался в среднем за пять-шесть дней, если не попадал в шторм. Шаламов не оставил упоминаний о шторме, и его морской этап можно считать относительно благополучным. Тем более что стоял еще август — теплый, с голубым небом, под Владивостоком, но становившийся все прохладнее с каждым днем приближения к Магадану.
Свои ощущения от первой встречи с Колымой Шаламов выразил в рассказе «Причал ада»: «Голые, безлесые, каменные зеленоватые сопки стояли прямо перед нами, и в прогалинах между ними у самых их подножий вились косматые грязносерые разорванные тучи. Будто клочья громадного одеяла прикрывали этот мрачный горный край. Помню хорошо: я был совершенно спокоен, готов на что угодно, но сердце забилось и сжалось невольно. И, отводя глаза, я подумал — нас привезли сюда умирать…»