Так и было. Сравнительно благополучная «карьера» Шаламова на Вишере никак не была связана с каким бы то ни было заискиванием перед начальством. Просто он, резко выделявшийся среди своего уголовного окружения, москвич и недавний студент-юрист, проходил по категории «грамотных», которых в лагере было немного. Поэтому таскать бревна и доски ему пришлось недолго — уже осенью 1929 года он был назначен десятником в поселок Ленва на реке Каме — место строительства Березниковского химкомбината. На этой должности он сразу столкнулся с проблемами морального порядка. Здесь, в отдалении от высшего начальства, царила круговая порука взяточничества: коммерческие агентства (последние остатки нэпа), чтобы обеспечить скорейшую разгрузку своих речных грузов, подкупали и заключенных, и десятников, и конвоиров, отвлекая их от основной работы. Шаламов не мог мириться с этим. «Ко мне тоже агенты обращались неоднократно, зная, что мне передана эта власть, но я гнал их от себя», — писал он. Ему твердили, что он слишком молод и «не знает жизни», а здесь «золотое дно», «нужно только взять, нагнуться в траву» (слова Б.М. Лазаревна из одноименной главы «Вишерского антиромана»). Но Шаламов был неподкупен. Следствием этого стали доносы на него. «Думаю, что доносы на меня полетели в управление с того самого часа и мига, как моя нога, обутая в лагерный кожаный ботинок, ступила на березниковский причал», — саркастически замечал писатель.
Доносы, явно клеветнические, имели целью убрать строптивого десятника с должности. Но опытное начальство, тоже «знавшее жизнь» (в том смысле, что взяточничество, воровство и «туфта» на любой стройке неискоренимы, а в Березниках, будущем «гиганте пятилетки», они тогда цвели самым пышным цветом), имело свои виды на «белую ворону» — молодого, образованного и честного заключенного. По распоряжению главного инженера П.П. Миллера он был переведен на должность заведующего отделом труда или, по-лагерному, учетно-распределительной части (УРЧ) и вошел в разряд инженерно-технических работников, в «элиту» заключенных Березниковского отделения ВИШЛАГа (сам Миллер тоже был заключенным, осужденным за «вредительство»). В этой должности Шаламов работал весь 1930 год, с двумя перерывами — они были вызваны попытками привлечь его по новым делам.
Первое дело носило опять же политический характер. Шаламова под конвоем отправили в управление лагеря, потому что в его адрес стали поступать письма от друзей-оппозиционеров, находившихся в ссылках в разных концах страны. Они узнали его адрес и по обычаю писали не о личном, а о политике, присовокупляя копии статей, выходивших из-под пера теоретиков и практиков оппозиции. Авторы писем, увы, не знали разницы между ссылкой и лагерем: если в первом случае перлюстрации можно было избежать, давая адрес какого-то знакомого (старый, еще дореволюционный способ), то в лагере за перепиской следил специальный цензор. У него накопился целый ворох таких писем, что грозило Шаламову большими неприятностями. Но дело, к счастью — опять к счастью! — было спущено на тормозах. Сам Шаламов объяснял это тем, что «до 1937 было еще целых восемь лет», а его начальники не хотели «шума». По этому поводу писатель вывел один из своих лагерных афоризмов: «Начальники, ждущие чужого приказа (то есть не проявляющие собственной инициативы в наказании заключенных. — В. Е.), — лучшие начальники».
Второе дело было чисто хозяйственным, но нагрянувшая в Березники группа следователей хотела превратить его в очень модное тогда, после «шахтинского процесса» [17], политическое дело о «вредительстве». Оно касалось главным образом двух персон — начальника Березниковского отделения ВИШЛАГа М.П. Стукова и упоминавшегося П.П. Миллера, но в числе десятков подозреваемых оказался и Шаламов. Следствие продолжалось четыре месяца, и все это время Варлам провел в изоляторе, откуда постоянно вызывался на допросы. По своей привычке он отвечал следователям очень коротко — «да» или «нет», «не знаю», «прошу задавать вопросы, касающиеся моей личной работы». Главной задачей следователей было добиться от него уличающих показаний против Стукова и Миллера, но Шаламов на это не шел из принципа. Само следствие открыло ему — еще раз, и очень близко! — всю механику амальгам сталинского периода. При этом «дело Стукова», как оно именовалось, вывернуло перед ним наизнанку самые разнообразные стороны новой действительности, которая утверждалась на заре системы ГУЛАГа — и мрачные, и трагикомические.