– Знаете, что я вам скажу! – заговорил совершенно пьяный Бьяншон. – Б
– Можно ли так рассуждать о добродетели! – воскликнул де Кюрси. – О добродетели, теме всех театральных пьес, развязке всех драм, основе всех судебных учреждений!
– Молчи, нахал! Твоя добродетель – Ахиллес без пяты, – сказал Бисиу.
– Выпьем!
– Хочешь держать пари, что я выпью бутылку шампанского единым духом?
– Хорош дух! – вскрикнул Бисиу.
– Они перепились, как ломовые, – сказал молодой человек, с серьезным видом поивший свой жилет.
– Да, в наше время искусство правления заключается в том, чтобы предоставить власть общественному мнению.
– Общественному мнению? Да ведь это самая развратная из всех проституток! Послушать вас, господа моралисты и политики, вашим законам мы должны во всем отдавать предпочтение перед природой, а общественному мнению – перед совестью. Да бросьте вы! Все истинно – и все ложно! Если общество дало нам пух для подушек, то это благодеяние уравновешивается подагрой, точно так же как правосудие уравновешивается судебной процедурой, а кашемировые шали порождают насморк.
– Чудовище! – прерывая мизантропа, сказал Эмиль Блонде. – Как можешь ты порочить цивилизацию, когда перед тобой столь восхитительные вина и блюда, а ты сам того и гляди свалишься под стол? Запусти зубы в эту косулю с золочеными копытцами и рогами, но не кусай своей матери…
– Чем же я виноват, если католицизм доходит до того, что в один мешок сует тысячу богов, если Республика кончается всегда каким-нибудь Наполеоном, если границы королевской власти находятся где-то между убийством Генриха IV и казнью Людовика XVI, если либерализм становится Лафайетом[62]?
– А вы не обнимались с ним в июле?
– Нет.
– В таком случае молчите, скептик.
– Скептики – люди самые совестливые.
– У них нет совести.
– Что вы говорите! У них по меньшей мере две совести.
– Учесть векселя самого неба – вот идея поистине коммерческая! Древние религии представляли собою не что иное, как удачное развитие наслаждения физического; мы, нынешние, мы развили душу и надежду – в том и прогресс.
– Ах, друзья мои, чего ждать от века, насыщенного политикой? – сказал Натан. – Каков был конец «Истории Богемского короля и его семи замков»[63] – такой чудесной повести!
– Что? – через весь стол крикнул
– Дурак!
– Болван!
– Ого!
– Ага!
– Они будут драться.
– Нет.
– До завтра, милостивый государь!
– Хоть сейчас, – сказал Натан.
– Ну, ну! Вы оба – храбрецы.
– Да вы-то не из храбрых! – сказал зачинщик.
– Вот только они на ногах не держатся.
– Ах, может быть, мне и на самом деле не устоять! – сказал воинственный Натан, поднимаясь нерешительно, как бумажный змей.
Он тупо поглядел на стол, а затем, точно обессиленный своей попыткой встать, рухнул на стул, опустил голову и умолк.
– Вот было бы весело драться из-за произведения, которое я никогда не читал и даже не видал! – обратился
– Эмиль, береги фрак, твой сосед побледнел, – сказал Бисиу.
– Кант? Еще один шар, надутый воздухом и пущенный на забаву глупцам! Материализм и спиритуализм – это две отличные ракетки, которыми шарлатаны в мантиях отбивают один и тот же волан. Бог ли во всем, по Спинозе, или же все исходит от Бога, по святому Павлу… Дурачье! Отворить или же затворить дверь – разве это не одно и то же движение! Яйцо от курицы или курица от яйца? (Передайте мне утку!) Вот и вся наука.
– Простофиля! – крикнул ему ученый. – Твой вопрос разрешен фактом.
– Каким?
– Разве профессорские кафедры были придуманы для философии, а не философия для кафедр? Надень очки и ознакомься с бюджетом.
– Воры!
– Дураки!
– Плуты!
– Тупицы!
– Где, кроме Парижа, найдете вы столь живой, столь быстрый обмен мнениями? – воскликнул Бисиу, вдруг перейдя на баритон.
– А ну-ка, Бисиу, изобрази нам какой-нибудь классический фарс! Какой-нибудь шарж, просим!
– Изобразить вам девятнадцатый век?
– Слушайте!
– Тише!
– Заткните глотки!
– Ты замолчишь, чучело?
– Дайте ему вина, и пусть молчит, мальчишка!
– Ну, Бисиу, начинай!
Художник застегнул свой черный фрак, надел желтые перчатки и, прищурив один глаз, состроил гримасу, изображая «Ревю де Де Монд»[64], но шум покрывал его голос, так что из его шутовской речи нельзя было уловить ни слова. Если не девятнадцатый век, так по крайней мере журнал ему удалось изобразить: и тот и другой не слышали собственных слов.