Он вернулся домой, снял сапоги, но раздеваться не стал, как был в куртке, повалился ничком на застеленную кровать, забрался с головой под подушку, так что для продыха осталась только маленькая щелка. Лежал в духоте, глядя в эту щелку пьяным своим взором, и думал так же пьяно и бессвязно, что человеку для жизни в сущности хватило бы и света, идущего через такую щелку, и воздуха — так бы и можно было жить — не тужить, хлебать воздух отмеренными порциями… А многие — очень многие — большинство — подавляющее большинство — да что там, почти все — и он ведь сам не исключение — так и живут, подобно кротам, выглядывая в узенький тусклый мирок, и хватают через свою щелку воздушок, и через нее же воняют, и по кротовьи слепо возятся, хрумкают задавшийся харч, хрумкают других кротов, глотают таблетки, чтобы подольше вонять и хрумкать… А потом он, кажется, стал задремывать, смежил веки. Но темени не настало, все так же сочился свет, и будто видел Скосов и кухню со всем ее небогатым мебельным содержимым, служившую ему спальней, и окно с задернутой шторкой; и каждый шорох снаружи долетал до его внимания: приходила жена, ворчала над головой, шуршала одеждой, стучал будильник на столе, посипывал кран, лаяла собака на улице… Но вот опустели все звуки, и подошел к кровати незнакомый человек, стал внимательно смотреть на него. И все удивлялся Скосов, что, вот лежит он, забравшись с головой под подушку да еще ничком, уткнувшись лицом в простыню, так что только одна ноздря и дышит, а все равно видит и кухню, и этого человека, одетого в старенький шерстяной спортивный костюм очень темного цвета, как шкурка у крота. Однако никак нельзя было разобрать ускользающие черты склонившегося лица: было оно знакомым, но неузнаваемым. И скоро удивление переросло в страх… А от чего родился страх? Ведь просто стоял рядом человек, просто склонился на ним и смотрел. Скосов застонал, повернулся навзничь, глубоко втягивая воздух в сдавленную грудь, уставился в упор на человека, но сколько ни всматривался, не мог узнать его лица, хотя понимал, что тот хорошо знаком ему. Зажмурился крепче, заслонил смеженные веки ладонью, отвел руку — кухня была пуста. И тогда, не просыпаясь, сообразил, что и кухня, и человек ему только грезятся, а сам он как залез с головой под подушку, так и продолжает тяжело спать. Тогда он подумал, что и это его положение — лежа на спине — тоже всего-навсего ступень сна, а сколько таких ступеней могло выстроиться в подземелье его грез… Ему стало вдруг жутко, что не выберется он из таких глубин, и он в холодном поту пробудился.
Он поднялся, вышел на крыльцо покурить.
Сидел в шлепанцах на порожке, затягивался сигареткой и фыркал, отгоняя сонливость. Рукой, шершавой, нечувствительной, вытирал пот со лба и тут же трепал за ухом ластившуюся кошку, у которой шерсть лезла клоками, и опять тер себе лоб и слипающиеся глаза. Мысли его растеклись по закоулкам, не имея ни формы, ни значения, так что если бы мог он помыслить в эту минуту, то, пожалуй, решил бы, что думает так же просто, как животное вроде кошки: видит одни картинки перед собой, а на душе ему ни хорошо, ни плохо, а так себе — терпимо.
День клонился к вечеру, растеплилось перед холодами, и народ разморено тянулся к своим домам. Глядя на людей, кивая им в ответном приветствии, Скосов постепенно приходил в себя. Прошли нагруженные сумками две дородные тетки из крайнего дома, прошла молодая парочка — плечо к плечу, появился сосед Вася из дома напротив, длинноволосый сорокатрехлетний поджарый мужик, не расстающийся со своей прической с вокально-инструментальной юности. Вася зашел во дворик к Скосову, пожал руку, сел рядом покурить за компанию. Стал выкладывать свежую новость:
— А слышь, поймали солдата. Иду мимо почты, смотрю: стоит “ЗИЛ” бортовой… Добегался парнишка, повязали.
— Где? — пробовал сообразить Скосов. — Кого?…
— За прудом прятался, мальчишки увидели, а тут машина из гарнизона. Повязали бегуна… Там “зилок”, еще не ушел.
— Мне не интересно, — наконец ответил Скосов. Лицо его стало неподвижно и багрово.
Вася еще говорил о чем-то, но Скосов отмалчивался, и сосед ушел, стал хлопотать напротив, у себя во дворе: кормил кур, которые, сбегаясь на его клич, высоко несли озабоченные головки с выпученными глазками и свернутыми набок гребешками. Скосов обулся и пошел к зданию администрации.
Напротив раскрытых настежь дверей почты стоял работающий мощный грузовой “ЗИЛ”. Мерно тарахтел вхолостую мотор, а водитель — солдат-крепыш в расстегнутой телогрейке, из-под которой перли крепенькие грудь и пузцо, стоял в кузове, расставив широко ноги, и у ног его из-за борта выглядывала голова дезертира. Глушков поднял к Скосову худое лицо, на котором теперь красно-синими ожирелостями вздулись синяки и кровоподтеки, и опять потупился. У почты толклась любопытная пацанва, молчаливая и внимательная. Скосов хотел было погнать их отсюда, но из почты выбежал знакомый радостный капитан с рыжими вихрами из-под заломленной на затылок фуражки, воскликнул для Скосова: