Идем. С камня на камень и опять с камня на камень, милая ты моя, как козы летим, летим мы и веселимся страх! Коста Ампелас едет на большом муле; мул весь в красных кистях, и у старца капа[4] на красном подбое новая, прекрасная, и в высокой, превысокой феске сидит он, как настоящий ходжа-баши, с седою бородой.
Так едем мы по селам по всем; на нас смотрят люди; идем через прекрасные сады Серсепильи, на нас смотрят люди, и так мы в ворота Канейской крепости прямо вступаем!.. Да! и знаешь, что даже аскеры турецкие, стерегущие крепость, любуясь нами, завидовали… (Ах! Аргиро ты моя… лукавая… Все косточки твои когда-нибудь я переломаю тебе! должна ты, бре, помнить, несчастная, что у тебя за муж – за молодчик…) Да! Аргиро моя! Турки завидовали и любовались нами. Едет Коста Ампелас наш в ворота городские, а мы около него все красуемся с ружьями на плечах, и фески все на бровь и на ухо вбок сбиты нарочно. «Вперед! Кто остановит?» Аскеры пропустили нас, и мы слышим, что они говорят друг другу: «Ну! гяуры! Ну, молодцы! Что за дети такие! Что за гяуры прекрасные».
Такие мы люди, мы сфакиоты! Вот что! Коста Ампелас приезжал в Канею по нашим сфакиотским делам. Ты, куропатка моя, не знаешь, что мы, сфакиоты, издавна податей порядком не платили. Кому бы принудить нас? Кому бы испугать? Камень у нас в горах такой ужасный, дорожки такие крутые, что не то лошади, мулы и ослы из нижних сел к нам не ходят и оступаются, и люди, сидя на них, боятся.
Тот же, кому нужно быть у нас по делам непременно, тот нашего сфакиотского мула нанимает. Сама ты, душенька моя, видишь, как низамскому войску трудно бы было идти в наши горы, чтобы принудить нас вовремя и сполна подати царю платить, если бы мы были приготовлены защищаться. Однако два человека все дело наше испортили, и начали мы теперь платить. Скажи ты мне теперь, как ты думаешь, что были это за люди? Предатели или нет? Турки? Нет. Худые люди? Не знаю, как бы это сказать… А думаю, что не совсем худые. Чужие завистники из города или из других епархий, может быть… Нет, и не предатели, и не турки, и не худые люди, и не чужие завистники… А мы с братом Христо. Вот отчего я и теперь еще вздыхаю, Аргиро моя… Родине вред мы сделали нехотя… А ты вчера приревновала к братниной жене, свет мой сладкий ты, Аргиро… Вот отчего, моя Аргиро, я вздыхаю… Родину жалко свободную, а не любви этой старой. Дай Бог и
Да! Мы вдвоем с братом Христо, безбородые мальчишки, головы безумные и отчаянные, все это сделали…
Стой же, вот как это было.
Коста Ампелас приезжал не раз, говорю я, по приказанию нового паши в город, об этих делах рассуждать. Новый паша его хорошо принимал. И хотя в город людей из сел обыкновенно с оружием не пускают, но нам прощали это, и мы красовались.
Паша этот был тот самый Халиль-паша, который и теперь у нас управляет. Но теперь им очень недовольны стали; а тогда, сначала, у него не слишком дурно пошло. И первое дело, что он был обучен во Франции, учился там медицине. Стал султанским доктором, а после уж и пашой его сделали. Нашим простым греческим языком он говорил лучше нас с тобой. В обращении с людьми он был прост и все знать хотел; он обо всем расспрашивал, и сначала, приехав к нам в Крит, все как будто облегчить старался и никого не искал притеснить.
У одного из наших греков в лавке, например, все картинки висели, все наши эллинские геройства 21-го года. На одной Мавромихали, по-майносски одетый, турок пикой колет, глаза ужасные раскрыл. Тут бедного дьяка (Господи, прости его душу!) два крепких турка схватили и вязать хотят, чтоб изжарить живого. А еще на третьей сам Маврокордато, в очках и с длинными волосами и во франкском платье, с большою бумагой в руке, на городской стене стоит, город защищает. А еще на одной картинке, побольше других, Рига Фереос, который стихи писал, знаешь:
и Кораис, который грамматику сделал, нагую женщину с земли подымают (жирная такая, и вся в ранах). Это Эллада освобождается. Рига Фереос и сам толстый, в широкой одежде, стоит, точно монах; а Кораис худенький, худенький, согнулся, как будто ему трудно такую толстую поднять, и одет он в такую франкскую