В июле 1878 года ситуация ухудшилась, приняв почти комический оборот. Сезанн получил письмо от домовладельца в Париже, который сообщал, что в его квартире проживают посторонние. Луи Огюст прочел и это письмо и тут же решил, что Сезанн поселил в квартире каких-то женщин. На самом деле все было куда банальнее: «посторонними» оказались друзья соседа-сапожника, которому был оставлен ключ. «Это начинает напоминать какой-то водевиль», – писал Сезанн Золя{446}.
С разгневанным Луи Огюстом поладить было нелегко. А тут еще нужно содержать ребенка: сорокалетний Сезанн должен был понимать, что положение шаткое. Столкнувшись с отцовской хитростью, он не нашел ничего лучше, чем бесстыдно отпираться и по-прежнему все скрывать. Был ли возможен и плодотворен разумный разговор, сказать трудно; в любом случае начать его никто не пытался. Сезанн никак не мог взять себя в руки и прямо объясниться с отцом, как мужчина с мужчиной. Одно дело – его портретировать, совсем другое – победить в споре. Робел ли он? Это было бы вполне естественно. Не это ли чувство познал почти в таком же возрасте Кафка, чей отец тоже возвышался на пьедестале? «Ты сам, собственными силами достиг так много, что испытывал безграничное доверие к собственным суждениям. В детстве меня это даже не так поражало, как впоследствии, в юности. Сидя в своем кресле, Ты управлял миром. Твои суждения были верными, суждения всякого другого – безумными, сумасбродными,