— Не гнуться! Не кланяться в ножки деду-морозу! Эх, пошли-поехали, тетка, за орехами!
Оправа от Петьки стоял Санька Кульков. Его байковые в суконных латках варежки были тонки. Время от времени он ныл по-комариному назойливо:
— Руки ме-ерзнут...
Петька предлагал ему свои меховушки, но тот почему-то упрямо твердил:
— Зачем мне чужие?
Петька рассердился, отобрал у него варежки и натянул меховушки на красные, как лапы у гуся, руки товарища, а затем обвязал своим шарфом шею и голову Леньки Жухно, который был в фуражке и ватнике без воротника.
Вечером, когда закончили работу и собирались уходить, Петьку кто-то тронул сзади за плечо. Он обернулся и увидел смеющееся лицо отца.
— Пап, ты чего здесь? Тебе в ночную смену, а ты не спишь.
— Под землей наспимся. Приходил на субботник. Как ты, домну помогал строить, не что-нибудь!
Григорий Игнатьевич взял сына под локоть. Они перепрыгнули через трубу, перепоясанную узловатыми сварными швами, переждали, пока паровозик протащит мимо ковши с чугуном, над которым вились и таяли розовые снежинки, и двинулись дальше. Отец сжал Петькин локоть, стесняясь, сказал:
— Видел, как ты работал, как о мальчишках заботился... Хорошим человеком растешь. Недаром мы с матерью жилы на тебя тянем.
6
Петр укладывал в чемодан вещи и книги. Готовился к отъезду в город, куда его направили после окончания института. Анисья Федоровна суетливо помогала, шмыгала распухшим от слез носом и повторяла:
— Береги себя, сынок. Чисто живи, строго живи. Начальство не задирай. Все равно не сборешь. Вся сила в руках начальства. В пище себе не отказывай, в одежде тоже. О нас с отцом не беспокойся. Наш век к концу идет, а у тебя вся жизнь впереди.
Чтобы успокоить ее, Петр говорил: «Ладно, мама. Хорошо, мама», а сам печально смотрел на ее рябое порыхлевшее лицо, на седую прядь, прилипшую к платку.
Григорий Игнатьевич сидел на скамье, сжимал коленями руки, сдвигал длинные брови и покачивал головой. Когда он что-нибудь мучительно переживал, то всегда делал так. Время от времени он вынимал из кармана пузырек, вытряхивал на ладонь таблетку и проглатывал ее. Целый месяц он вылежал в больнице: было плохо с сердцем. Петр с тревогой наблюдал за отцом, боялся, как бы не свалил его новый приступ.
Петру было страшно от мысли, что через несколько часов его уже не будет в этом маленьком, с долговязой трубой доме. Он никак не мог представить своих родителей живущими без него, единственного сына. Казалось, стоит только уехать, как они потеряют интерес к жизни, начнут катастрофически стареть и серо, вяло, безрадостно коротать дни в ожидании писем.
На вокзале Анисья Федоровна разрыдалась. Григорий Игнатьевич прикрикнул на нее, чтобы самому не разрыдаться, и отвел Петра в сторону от друзей и матери.
— Я, Петя, на пенсию ухожу. — Он потер кулаками пористые щеки, в которые въелась угольная шихта. — Будь во всем человеком.
Отец вдруг с хитринкой улыбнулся, и Петр понял, что он начинает шутить.
— Тебе ведь, сын, есть в кого быть человеком. В того же в меня. Особый я человек. Титан! Причем из разряда кипятильных.
Раздался удар колокола. Григорий Игнатьевич неуклюже чмокнул Петра в подбородок. Подошли друзья, жали руки, ласково ударяли по плечам, обнимали, просили писать. С ними он расставался легко: знал, что после отхода поезда они погрустят час-другой и с прежней бодростью отдадутся делам и заботам.
Из-за друзей Петр не видел мать. Лишь иногда то тут, то там появлялись ее тревожные глаза и кулак, горестно прижимавший ко рту носовой платок. Петр все хотел прорваться к ней, но ему мешали: совали карточки, цветы, отвлекали разговорами. Когда поезд тронулся, Петр стремительно протиснулся сквозь стену друзей и начал целовать мать. За все, что она и отец сделали для него, ему хотелось поцеловать каждую рябинку на ее лице, но нужно было спешить: плыли вагоны, прогибались рельсы, сжимал ветер кольца паровозного дыма.
Петр вскочил на подножку последнего вагона. Проводник сердито ткнул в спину флажком.
— Хватит провожаться. Лезь в тамбур.
7
Главный металлург Дарьин, в распоряжение которого директор завода послал Петра, был застенчивым человеком. Говорил он мало и таким робким тоном, будто стыдился своих слов. Он мгновенно опускал веки, если собеседник взглядывал в его чуть выпуклые песочного цвета глаза. В проектном отделе работала жена Дарьина. Она часто произносила слово «очень», причем с твердым окончанием, поэтому заводоуправлении называли ее между собой «Очен». Она часто входила в кабинет мужа, чтобы посмотреть, не курит ли он, и если видела в пепельнице окурки, опрашивала с ноткой отчаяния в голосе:
— Костя, ты, наверное, опять дымил? У тебя же очен плохое здоровье.
— Да, да, верно, плохое, — соглашался Дарьин, хотя никогда ничем не болел. — Клянусь тебе, Виктория, я даже не прикасался к папироске.
— Правда?
— Правда.
— Спасибо, Костя, умница ты у меня!
Когда Виктория уходила, Дарьин совестливо тер лоб, вздыхал, затем выдвигал ящик стола, закуривал, жадно глотал дым и выпускал его на жужжащий пропеллер настольного вентилятора.