— Ну уж нет, и есть и разговаривать я буду, пока богу душу не отдам, — заявил комиссар. — Да и как вы требуете, чтобы я говорил, если у меня еще в глотке сухо?
— Вот мой бокал! Вот мой! Возьмите вот этот! — послышался по крайней мере добрый десяток голосов, и множество рук протянулось над столом. Они передавали комиссару один за другим бокалы, наполненные разными винами. Он опрокинул их все залпом не поморщившись, только чуть покраснел да глаза его слегка увлажнились. Затем комиссар налил себе сам бокал искристого шампанского, откашлялся и, выпятив грудь, зычным, но хрипловатым голосом произнес:
— Внимание! В день счастливых именин моей приятельницы Мерседес Айала я посвящаю ей это десятистишие:
Эта пошлая и безвкусная импровизация была встречена шумными рукоплесканиями, некоторые даже постукивали ножами о тарелки, выражая свое восхищение. И, наконец, в награду за поэтический труд одна из дам, зацепив маслину той вилкой, которой только что ела сама, поднесла это угощение комиссару. Вслед за ней ее соседка предложила поэту ломтик ветчины, а гостья, сидевшая подальше, — кусочек индейки, и так одна за другой, пока Мерседес не положила конец этой веренице подношений. Она поднялась и, передавая Леонардо свой бокал, наполненный хересом, попросила, чтобы он тоже что-нибудь сымпровизировал. Комиссар, воспользовавшись заминкой, поднялся из-за стола и незаметно направился к колодцу; здесь, вложив два пальца в рот, он удалил все, что только что обильно поглощал, и, вполне освеженный, восстановив свои силы, вернулся к столу. Благодаря столь простому, сколь и удобному средству он смог вновь начать есть и пить, словно за весь вечер у него еще не было ни крошки во рту. Остальные мужчины, изрядно выпившие, но не знавшие действенного средства Канталапьедры, уже с трудом могли прямо держать голову. Не составлял исключения и молодой Леонардо.
Этому плачевному обстоятельству следует приписать то, что столь благородный и хорошо воспитанный юноша тоже согласился сочинить вирши в честь героини праздника. Худо ли, хорошо ли, но он их действительно произнес, и ему тоже аплодировали и угощали его не меньше, чем предыдущего рифмоплета. Однако надо сказать, что Сесилия Вальдес, не в пример другим, совсем не восторгалась поэтическими потугами юноши. Она хранила молчание и была явно раздражена. Не расточала похвал и Немесия, которая тихо, но оживленно переговаривалась со своим братом Хосе Долорес Пимьентой.
— Значит, кто-нибудь будет на запятках? — настойчиво спрашивал он.
— Возможно, и нет, — возражала Немесия.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю, и не только это. Разве мне тоже нужно, чтобы меня кормили с ложечки?
— Что-то непонятно…
— Сейчас нет времени объяснять.
— Времени более чем достаточно, сестрица.
— К тому же здесь и стены имеют уши.
— Какое! Все так шумят!
— Ладно, не спорь. Я тебе говорю, не упрямься.
— Не хочу упускать удобного случая.
— Тебе придется пережить неприятные минуты.
— Не все ли равно, если я делаю то, что считаю нужным?
— Повторяю тебе, Хосе Долорес, не вмешивайся не в свое дело, не упорствуй. Своим упрямством ты отбиваешь у меня охоту помочь тебе. А я, кажется, в этом разбираюсь лучше, чем ты.
Прежде чем улегся шум голосов и прекратились рукоплескания и удары ножами по тарелкам и столу, Леонардо что-то сказал Сесилии на ухо и вышел на улицу, таща за руку Менесеса. Юноша вышел, ни с кем не попрощавшись — на английский манер, как сказал Канталапьедра, когда молодых людей хватились. Несмотря на мелкий дождь, оба молодых человека, взявшись за руки, направились по Гаванской улице к центру города. На первом же перекрестке, у предместья Сан-Исидро, Менесес пошел направо, а Леонардо завернул за угол больницы Де-Паула.