— Шутки, высокочтимый сударь, — начал он, взвизгивая от страха, — какие обычно водятся между друзьями! Это у нас давнишняя шутка — про масло. Господин этот — мой друг! Мы были с ним неразлучны в алжирских баньо. Если бы мне бросилось в глаза его имя, я бы, разумеется, избавил господ судей от труда. Неправда ли, дон Мигель? Ведь вы-то уж, я полагаю, вне всяких сомнений! Испытаннейший божий воин, герой христианских битв, покажите вашу руку, вы ею пожертвовали в бою за веру! Де Сервантес Сааведра, господа мои, это безупречное древнее, чистое христианское дворянство, восемь столетий доказывавшее свою доблесть в Пиренейских горах. Я сам свидетельствую. Я ручаюсь. Я предлагаю приостановить испытание, почетно прекратить это дело.
Удовлетворится ли враг? Мутные глаза боязливо выжидали. Дыхание свистело, омерзительный запах полз над столом. Двое других судей смотрели, сдвинув брови, на взволнованного защитника. Каждый понимал: тут что-то неладно. Но его свидетельство было настойчивым. Да и стоило ли долго раздумывать над судьбой одного из десяти тысяч испытуемых!
Сервантес не торопился. Он наслаждался мгновением. Бурно вздымалось в нем искушение не быть разумным, не воспользоваться счастливым случаем, но хлещущими словами воздать по заслугам этому предателю, важно восседающему за судебным столом.
Он одолел себя. Он промолчал. Он только поднял свой жезл, нацелился и ткнул Вонючего в живот вызолоченным набалдашником. На худой конец, это могло сойти за грубую ласку.
Но было оскорбительней плевка в его трусливую рожу.
Без единого слова, никому не кивнув, покинул он зал. Гутьерес пришел в неописуемое восхищение. Он выспрашивал подробности и никак не мог насытиться славной историей. «Жезлом! В живот! Не плохо, мой Мигель!» Он принес из погреба самое огненное свое аледо. Но на третьей бутылке Сервантес утратил разговорчивость.
— Не найдется ли у тебя писчей бумаги, Томас? Какой-нибудь тетради.
Гутьерес притащил прошлогоднюю расходную книгу, захватанную и достаточно грязную. Изнанка листков была не исписана. Сервантес не совсем уверенно поднялся по лестнице в свою комнату. Он заперся. Он не показывался.
Вечером он передал Гутьересу свое творение.
— Прочти сейчас же! Это и тебя касается.
— Меня?
На вымощенном наружном дворике было еще светло. Гутьерес надел очки. Вскоре гости услышали его непомерный хохот. Он плакал от невыразимого удовольствия.
Дочитав, он явился к Сервантесу с распростертыми объятиями.
— Мой Мигель, что за мастерская вещь! Сколько остроумия, какая злая сатира! На ком только не загорится шапка! И все так естественно и тонко, совсем не балаганно, ум, чистый ум! О, попадись мне это в руки? когда я был еще актером. Пройдоху Ханфаллу, — вот кого бы я ловко сыграл!
— Ты его и сыграешь.
— Шутишь ты! Я! Теперь! Трактирщиком! С такой фигурой!
— Ну и что же? Толстого пройдоху! Это будет еще занятней.
Затея оказалась легко осуществимой. Директор «Корраля», как раз гастролировавший в Севилье, пришел в восхищение. Сатирический смысл и комическая выразительность маленькой пьесы сразу же бросались в глаза. А имя Гутьереса, некогда популярного актера, теперь же не менее популярного трактирщика, несомненно, привлечет публику.
— А цензура, — добросовестно спросил Сервантес, — не придерется к вам?
— А мы ей не покажем рукописи, дон Мигель. Междудействия их не интересуют. Пока вы этого не печатаете…
Медлить было незачем. «El retablo de las maravillos» запомнилась с двух репетиций, В понедельник она была написана, в пятницу двенадцатого августа состоялось представление.
Был лучезарно-жаркий день. Над открытым помещением севильского театра протянули парусиновый навес от солнца — новшество, вызвавшее недовольство публики. Она изнемогала от духоты. Летом представления начинались в четыре часа.
Как исключение, на этот раз исполнялась не очередная пьеса Лопе, но, по местно-патриотическим причинам, трагедия некоего Хуана де ла Куэва, сына города. Этот сочинитель много лет обивал пороги директоров, жаловался во всеуслышание на зависть, недоброжелательство к злостное пренебрежение, поставил на ноги даже власть. Автора можно было видеть в окне одной из привилегированных лож над женской галереей: там сидел желтолицый, язвительного вида господин, уже теперь, до начала, поминутно вытиравший потеющий лоб.
Его «Смерть Аякса» была в четырех актах вместо обычных трех. Он гордился этим новшеством.
Но к сожалению, Куэва не владел своим ремеслом. Действие было подменено длительными разговорами, столкновение чувств — напыщенной декламацией. Публика смертельно скучала. Слышались отдельные свистки. Но для более энергичной оценки было, по счастью, слишком жарко.
Два первых междудействия представляли собой бессмысленное балаганное кривлянье, также никого не развеселившее. Третий акт сплошь состоял из путаных излияний. Люди стонали. Остро пахло потом.
Сервантес стоял в толпе, почти перед самой сценой. Никто не знал о его авторстве, вещица его не была даже указана на афишах при входе. Там лишь объявлялось в конце о новом выступлении Гутьереса. Многие пришли только ради него.