Но вперед вдруг сунулся другой, еще какой-то местный заводила. Снаряжен этот гусь был так, как если б «Авроре» на пушку надели пышные юбки с кринолином и оборками, да еще фильдеперсовый чулок на самый конец. Сверху он был почти Пьеро с сияющими синими щеками, на ухе – кепчонка хулигана, в другом – непомерная серьга из золоченой пуговицы николаевского мундира. На толстых его ляжках пучились пижамные несвежие штаны, а ноги сидели в крупных синих ластах. В руках пугала явилась гармонь с составленной мехами надписью «Расея». Но вслед пугалу споследовал еще один. И Хайченко напрягся и задрожал, как торпедное орудие списанного катера перед последним залпом. Этот, провидчески догадался неизвестно откуда военмор, и был вражина.
– А позвольте-ка, прекраснейшая Лизель, – выкинул гармонист, – покласть пред ваши очи и очи всей нашей отчая… откончаенной… отконьяченной артели новую взойдевшую звезду сего мистичного лежбища, соискателя гоморры и джекполпота-потрошителя застоятых имперских болот, гоминида переселенца времен, великого незаконного мигранта со звезды ХУ, нашего общего АКЫН-ХУ!
В зальчике, нашпигованном странной публикой, вяло побряцали туфлями, ляжками, босыми пятками и иным инвентарем.
Пред поднявшейся из глубин дивана Лизель, как черт из бани по-черному, возвысился здоровый жлобина с устрашающе небритой рожей, чуть раскосыми, злобно сверкающими, с поврежденными диоптриями глазищами и обнаженный по волосатую, возможно накладную, перманентно шершавящуюся завитками грудь. Татуированные мистическими изречениями на помеси санскрита, коптского и мертвых языков майя мышцы, изукрашенные еще змеями, скарабеями и голыми бабенками с кинжалом в паху плечи героя и его круглые толстые лапы произвели впечатление даже на профессиональную блондинку, удивить которую, казалось, мог уже только археоптерикс-антисемит. Та в волнении подобралась почти вплотную к пузырящемуся шальварами Акынке и уставилась на его угодия остановившимися зрачками. А Акынка, не будь дурак, нежно схватил ладошку мамзель и сладко, взасос, почтительно приложился. Но потом чмокнул и запястье, а после, все горячее горячась, стал покрывать руку Лизель страстными поцелуями в локоть, плечо и выше, выше, метя в шею. Было ясно: если его не остановить и не оторвать – отгрызет бабе губы и отъест руку. И примется за грудные железы. Двое-трое, лондонский поляк, Пьеро и Гришка, навалившись, еле оттащили детину от рвущейся обратно спрятаться в кресле бабенки.
– А он мне нравится! – в тихом ужасе на весь зал выдохнула мамзель из глубин кожаного кресла. – Он смутный. Блудный. Буйный.
– Смутный нам будет потом дать мистическое объяснение представляемым кандидатам и докторам инсталляций, – пояснил Пьеро в пижамке и продолжил. – Итак, господа прозасеравшиеся и прилежавшиеся, караул устал орать караул, и мы зачинаем конкурс-отброс лишнего в виде лучших нумеров российского искусства к лондонский биенналь по осмотру и утверждению демократий и свободомнений. Кто членом жюри, всех знаем. Это и наша свеча покаянная прекрасная Лизель, и соучастник культур господин Скирый, и прямо с Лондона главный крайний палаты охран чужих демосов от ихних империй Пшедобжски, похлопаем пэру. Кстати, коллекционер наших миманток.
– И ещче любим зверху ложом иногда икры ващей з ложком, – уточнил лондонец. – Слизнем сладко.
– Ну да, – согласился Пьеро. – Гришу все знаем, еще с когда процент ниже был. Мордатый… Морговатый замордаван, заместо него… адмирал морей, флибустьер флагштоков, не раз висемши, реял. Где ты, морской конь? А, вон он, на раскладуху уже с кем-то пробрался. Лежи, окопник, лежи.
Еще члены большого жюри оказались, и были объявлены с пристрастной шуткой: изысканный галерист Моня Трахман, как выяснилось из разговора с прыщавым соседом, выставлявший в своей галерейке исключительно расчлененку и малышек-голышек для состоятельных старичков; руссковед приват-доцент гибели империй и объявленный в розыск гражданин мира Нагаршок, прописанный на углу Брайтон-Бич и Панамского канала; заряжатель воды свежей праной галлюцинагент и околохудожественный оборотень Чеймак, критик новейших сливных течений Хачапури-Коготь и какие-то еще, которых адмирал с раскладухи не углядел, позабыв в казарме морской бинокль. Но тут раскланивания с жюри кончились и Пьеро возвестил:
– Начали! – и саданул по мехам гармони. – Свет!