Однако значение литургии остается малопонятным для многих современников автора — даже для тех из них, кто умом и сердцем уже воспринял правду христианства, но не был воспитан в ощущении литургии как причастия «божественной и любящей вечности, теплой, как материнское лоно», и не привык дышать «воздухом совсем иного мира» [444]. И вот, обращаясь к тем, «в чьей душе не лежат драгоценным грузом воспоминания о пасхальных ночах» [445], Сергей Фудель стремится вооружить их знанием духовного и символического смысла церковного богослужения. Рассказывая об истории его становления, он приводит отрывки из литургий первых веков христианства, ставшие ему известными главным образом из работ жившего в Америке Н. С. Арсеньева. Фудель широко использует толкования святых отцов Церкви, от Златоуста и Августина до Симеона Солунского и Николая Кавасилы, а также своих любимых русских духовных писателей — Димитрия Ростовского и Тихона Задонского, Георгия и Феофана Затворников и особенно Иоанна Кронштадтского, с именем которого связано литургическое возрождение в Русской Церкви в начале XX века. При этом слова и тех святых, которые жили много веков назад, кажутся словами современников в передаче С. И. — Фуделя. Не обойден и послереволюционный опыт, представленный старшими друзьями автора — отцами Валентином Свенцицким и Павлом Флоренским, владыкой Афанасием. Большим подспорьем для Фуделя стала изданная в послевоенном Париже книга о Евхаристии архимандрита Киприана (Керна). И — при всей критике схоластического латинского учения о таинствах, имеющего, на взгляд Фуделя, опасный магический уклон, он охотно цитирует слова кардинала Монтини, будущего папы Павла VI, о литургии как «школе святости».
Катехизическая книжка о литургии стала органической частью творческого наследия Сергея Фуделя, которое все пронизано литургическими текстами и отзвуками церковной службы. С детства и юности мир богослужебной поэзии составлял духовную атмосферу его жизни, которую он нес в сердце и в тесноте катакомбного храма, и в духоте тюремной камеры, и на ссыльном этапе.
«Я видела его лицо, когда он приходил из церкви в Усмани. Он весь светился радостью, и казалось, что он не с нами садится чай пить, а пребывает где-то очень далеко», — вспоминает дочь Сергея Фуделя Мария [446].
Сергей Иосифович жил литургией. И он умел передать это внутреннее чувство — иногда без всяких слов, как было в его общении с детьми. Много лет спустя Мария писала брату: «Русский православный храм и люди, там стоящие<…>, это нечто такое, что еще нигде не обозначено, никакими словами и определениями не очерчено, и не моей слабой руке это сделать. Нет в мире более светлого и великого очага, костра, горящего перед лицем Господа» [447].
Еще одной богословской работой последних лет стала статья «Причастие вечной жизни» [448]. Первым подступом к ней был труд конца 50–х годов «Об ощущении благодати» (первоначально составлявший приложение к «Пути Отцов»). Доступность каждому верующему — пусть даже лишь в краткие, лучшие минуты жизни — ощутимого опыта богообщения, радостно преображающего все человеческое существо, была одной из неотступных дум Фуделя. Многократно эта тема проходила сквозь его письма к сыну, снова и снова он возвращался к ней в своих работах, находя подтверждения собственному выстраданному опыту в литургических текстах и святоотеческих творениях, особенно в наследии Макария Египетского, Исаака Сирина, Симеона Нового Богослова, Серафима Саровского и Силуана Афонского. Теперь же, на склоне жизни, Сергей Иосифович обнаружил, что и среди современников он не одинок в своем восприятии непосредственного единения с Богом как главной и непреходящей основы православной духовности. То, чего он не находил в школьном богословии благополучного дореволюционного времени и чему его учили в сибирском уединении «скудость жизни и покой благословенной пустыни» [449], оказывается, было темой ученых изысканий Владимира Лосского в Париже, отца Иоанна Мейендорфа в Нью — Йорке.
Конечно, для того, чтобы ощутить обручение благодати Святого Духа, обрести радостную достоверность нетленного бытия, по которой тоскует душа христианина, не требуется богословского образования. Нужна внутренняя жизнь веры и любви, евангельская, первохристианская непосредственность сердца. А потому, повторяет Фудель, «душа современного христианина больше всего стремится к первохристианству, видя его как бы не позади себя, а впереди, как эпоху возможной полноты стяжания Сого Духа, полноты жизни в Нем» [450]. Но богословам — не пора ли им «почувствовать, хоть смутно, движение церковной истории» [451], в которой «учение о Святом Духе даже чисто богословски еще не заняло своего места» [452]?