Таково уж было свойство этой рабочей натуры: чуть только перемежались его мучительные припадки, и ему дышалось свободнее, мозг его начинал работать усиленно, как бы стараясь вознаградить себя за упущенное время, в голове зарождались новые вопросы и планы новых работ, решение которых ему хотелось найти немедленно, проверить и разработать в клинике, – и он страстно стремился поскорее домой, к своему делу. Так и теперь. Едва его самочувствие стало лучше, он покинул Биарриц, около 15 ноября переехал в Париж и бесповоротно решил вернуться в Петербург, вопреки увещеваниям и советам друзей, видевших, что облегчение это было временное, непрочное и, скорее, субъективное, так как деятельность сердца оставляла желать лучшего и приступы удушья при ходьбе возобновлялись беспрестанно. Но Боткин не хотел признавать себя больным, старался по возможности скрыть приступы от самых близких людей, чтобы избегнуть их тревожных советов, – и силой своей огромной воли добился того, что, несмотря на совсем пошатнувшееся здоровье, провел около трех недель в Париже в такой хлопотливой деятельности, которая могла бы измучить и свалить с ног самого здорового человека. С раннего утра он принимался за осмотр многочисленных парижских больниц, посещал лекции и перезнакомился со всеми клиницистами внутренних болезней, со стороны которых встретил самый почетный прием; так, между прочим, профессор Шарко объявил студентам на лекции, на которую сам привез Боткина, о его присутствии в таких лестных выражениях, что аудитория огласилась сочувственными рукоплесканиями. Большинство профессоров устраивало в честь его банкеты, от которых невозможно было отказаться, и редкий день он мог отдохнуть и спокойно пообедать в кругу своей семьи и близких. Чтобы дать приблизительное понятие об этих церемониальных банкетах, воспользуемся коротким описанием одного из них, сделанным Боткиным в письме из Парижа: «…обед у профессора Germain See хотя и был порядочно скучен, но, тем не менее, весьма интересен. За парадным столом сидели 24 человека приглашенных, посредине его стояла корзина цветов, украшенная русским и французским флагами; меня посадили около хозяйки дома, хозяин сидел с Жюлем Ферри; врачей почти не было, а были два члена Академии наук, астроном и математик, редакторы газет Debats и Liberté, адмирал-генерал, какой-то чиновник президента Греви; за обедом общего разговора не было, а больше пробавлялись беседами с соседями. В конце обеда был сказан любезный тост за мое здоровье, к счастью, без политических намеков, – и только после стола ко мне подошел Ж. Ферри с политическим разговором, в котором он старался познакомить меня со своими взглядами на высшую политику. Разговора этого не передаю, ты сам можешь очень хорошо представить, зная Ферри лучше меня». Видя Боткина в этой лихорадочной суете парижского дня, поделенного с утра до вечера между внимательным изучением клиник и более или менее утомительными обедами с их изысканными блюдами и тонкими винами, слушая, с каким увлечением и живостью по возвращении лишь поздно вечером домой передавал он в подробности все малейшие свои впечатления, никому бы в голову не пришло, что это человек, на которого неизлечимый недуг наложил свою руку и обрек на неизбежную смерть.
И он не только прекрасно, по крайней мере по субъективному ощущению, перенес поездку в Париж, но, вернувшись в Петербург, провел всю зиму в непрерывных занятиях, ни на волос не уменьшив их, хотя доктор Н. И. Соколов следующей весной при исследовании нашел, что болезнь продолжала прогрессировать. Все лето 1888 года прошло для него худшим образом, чем зима; притом тяжко заболела одна из его девочек, а мы уже знаем, какой он был нежный и страстный отец, и понятно, что продолжительная тревога за жизнь ребенка не могла не действовать неблагоприятно на больное сердце, да к тому же эта болезнь заставляла постепенно откладывать предполагаемый выезд за границу. Наконец, когда для девочки прошла опасность, наступил сентябрь, ехать в Биарриц было поздно, и он надумал отправиться в Константинополь на Принцевы острова покупаться в Мраморном море и, если ему не станет лучше, проехать в Египет. Но на этот раз с купанием вышло гораздо удачнее, удушье случалось с ним гораздо реже и стало менее мучительным; он почувствовал себя бодрее и получил возможность споро двигаться, а это укрепило его в убеждении, что сердце его здорово и приступы удушья происходят только от чрезмерной возбудимости сердечных нервов. С улучшением самочувствия к нему тотчас вернулась вся его деятельная энергия, и он, воспользовавшись перерывом в купаниях вследствие плохой погоды, на неделю перебрался с Принцевых островов в Константинополь и принялся за изучение военно-медицинской школы и за осмотр больниц – с тем же вниманием и с тою же любознательностью, как годом раньше в Париже.