В 1882 году, в разгар зимних занятий, впервые случился у него сильный приступ стенокардии в форме мучительного стеснения в груди и удушья, продолжавшихся трое суток, которые он провел неподвижно в кресле. Случись такой припадок с кем-нибудь из его пациентов, Боткин придал бы ему, наверное, очень важное значение, посоветовал бы прекратить чрезмерные занятия, поехать в места с теплым климатом и тому подобное; мы уже не говорим о том, что врачам самим свойственно по роду их знаний и занятий преувеличивать значение собственных болезненных припадков и обращать на них не в меру много внимания. Но Боткин, чуждый всякого субъективизма и поглощенный заботами о здоровье других, отнесся и тут очень своеобразно к болезненной перемене в своем организме, – и этим как бы оправдал на себе то определение гениальности, какое дал ей Шопенгауэр, а именно, что это есть способность при служении идее своими познаниями совершенно упускать из виду собственный интерес и собственные цели. Как только ему стало легче и явилась возможность двигаться, он тотчас поехал в клинику, с визитами к больным, приписав собственный припадок временному нервному расстройству сердца под влиянием присутствия камней в желчном пузыре и думая легко поправить свое нездоровье на свободе во время летнего отдыха. Как раз с этого года он стал уезжать на лето в Финляндию на купленную им мызу в трех-четырех часах езды от Петербурга, – и такое удаление его от столицы и от больных давало ему значительно больше досуга, который он стал употреблять на длинные прогулки, разные мускульные работы, занимаясь, например, и обыкновенно вместе с семьей, то уборкой сена, то поливкой обширного сада и т. п. Ему как домовитому семьянину эта идиллическая жизнь в тесном кругу семьи в противоположность его городской суете теперь так пришлась по вкусу, что он прожил несколько каникул подряд в этом финском имении и, нравственно удовлетворяясь таким отдыхом, находил, что здоровье его значительно поправилось, хотя приступы стенокардии продолжали повторяться, но редко и в более легкой форме.
В одно из этих пребываний в Финляндии, именно в начале июля 1886 года, в его семье случилась беда: умер пятилетний сын, которого он боготворил, и умер так быстро, что отец не был готов к такой внезапной потере, а потому горе его не имело границ. Чтобы показать глубину родительской нежности к умершему малютке, приведем небольшой отрывок из письма Боткина, написанного им вскоре после постигшего его несчастья. Рассказав о некоторых загадочных мозговых явлениях, подмеченных еще за год до смерти не по летам развитого ребенка, он продолжает: «…мы с женой чуяли беду; не высказывая друг другу своих опасений, мы только все более и более привязывались к этому гостю между нами. Постоянное чувство страха за его жизнь было так сильно, что я не мог встретить ни одного гроба ребенка, чтобы не вспомнить о Ляле; в прогулках при виде ямы или колодца первою моею мыслью было, где Ляля, как бы он не попал в колодец и т. п. Всю зиму он провел в нашей спальне, и при первом его движении ночью то я, то мать были около него, – и сколько любви, сколько сердца давал он нам за это внимание! сколько нежных, милых слов умел он сказать мне и маме, сколько теплоты умел выразить в течение своей короткой жизни! И от всего этого остались одни только воспоминания!»
Под влиянием этого нравственного потрясения у Боткина тотчас же возобновились приступы стенокардии, сначала в легкой форме, но вскоре разразились сильнейшим припадком, продолжавшимся пять дней, после которого он долго не мог восстановить прежние силы. Когда же, поправившись, Боткин во второй половине сентября переселился в Петербург, знакомые, не видавшие его с весны, были поражены происшедшей в нем переменой: он сильно поседел и постарел, и душевное, глубоко затаенное горе, несмотря на самообладание и желание казаться спокойным, беспрестанно выдавало себя то дрогнувшим в разговоре голосом, то временным выражением тяжелой тоски на лице; в семье также стали замечать некоторую раздражительность, не свойственную его обыкновенно ровному, миролюбивому характеру.