Но вот ведь как... Не могу о тебе, Григорий, писать слишком строго. Всегда, в любых потрясениях, при любом настроении, у меня одно утешение — ты. Для меня всегда было и остается радостью думать и говорить о тебе, перебирать в памяти все твое. Мне дороги твое молчание и твой разговор, твое лицо и твоя походка, твой ум и твоя свобода. Дорого все! Дорог весь!
Я подсознательно убеждена, Григорий, что ты в глубине души заинтересован мной. Но это — подсознательно...»«Час от часу не легче. Софья возвращается домой. Вот и пойми людей. Я как услышала — не поверила. Но Трубин сам подтвердил. Спросила его: «Что же, так и простишь ей все?»
Будет ли с ней жить — неизвестно. Говорит, что не будет. Но так ли это? Ох, сомнительно... Но держится, как всегда, спокойно.
А что означает для меня приезд Софьи? Крушение последних шансов? Или наоборот? Как цепко сидит в человеке надежда! До самого последнего... Надежда уходит, когда уходит сознание, когда заснет жизнь. А пока бьется сердце — существует и надежда.
Сегодня впервые, пожалуй, упоминание о Трубине рождает какую-то примесь неприязни и обиды. Тяжело все-таки на душе».
...Лебеди свили себе гнездовья на Байкале. Они разбились попарно и, занятые заботами о потомстве, прогнали от себя пятого лишнего... Оставшись в полном одиночестве, тот часами плавал в теплеющей со дня на день воде, равнодушно и нехотя щипал молодые побеги тростника. А на заре подолгу стоял недвижим и белое гибкое тело его казалось высеченным из мрамора.
Байкал тихо дышал рядом, за утесом. Волны катились по могучей груди озера.
Если смотреть с горизонта и медленно обращать взор к берегу, то в этих сверкающих и бегущих волнах почудится что-то извечное, древнее.
Лебедь открывал клюв и грустно курлыкал. Не мигая, подолгу смотрел на бубновый шар солнца, медленно-медленно катившийся по горизонту.
Плавая как-то в сору, лебедь наткнулся на деревянных уток. И это встревожило и взволновало его. Ведь когда погибла его подруга, на воде плавали такие же утки. Лебедь с силой ударил клювом ближнюю утку и она перевернулась. Так он бил клювом по каждой утке, и все они поплыли вверх ногами.
Лебедь захлопал крыльями и затрубил.
Давно ли сыпал с низкого хмурого неба мокрый снег? Давно ли Григорий и Чимита бродили по городу, ощущая промозглую влажность сумерек и каменную твердь мостовых? Мокрый снег источал дыхание забытой ими зимы. И таял, таял... Если бы он не таял, не было бы теплого душевного состояния, располагавшего к откровенности, и Чимита, надо думать, не произнесла бы того признания: «Я давно ждала этого часа, Григорий Алексеич. Я нашла в вашем лице интересного человека и сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним».
«Ждала этого часа». Как будто у них не могло быть иного вечера — без промозглой сырости, без снежной крупы и давящего холодного неба. «Сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним». Да, жизнь столкнула. Это так.
Но нынче снег уже не таял. Стылый и сухой лежал он на земле, рождая у Чимиты иное душевное состояние. И хотя жизнь продолжала сталкивать ее с Григорием, у них не было прежних откровений. Не было, может быть, потому, что в город возвращалась Софья.
Да. Григорий не обманулся в ее письмах к матери. Он понял, что Софья не прочь вернуться. Надо было лишь дать ей повод с его стороны, что-то такое обнадеживающее, склоняющее ее к окончательному решению И таким поводом явилось его, Григория, письмо к Софье. Да, что там ни говори, а письмо послужило причиной, побудившей ее к отъезду домой. Он звал ее к матери. Писал, что скоро получит квартиру в новом доме и не будет обременять ни ее, Софью, ни Фаину Ивановну.
В его письме, ему казалось, сквозило легкое и безмятежное самодовольство: мол, тебе решать, ты все это заварила, а я не злопамятен и лишен предрассудков. А может быть, это только ему казалось, что в строках для Софьи таилось его самодовольство, а не что-либо иное? Чувство обманчиво, многолико. Ведь нашел же он в письмах Софьи что-то такое, чего не видела ее мать. А почему бы Софье не найти в его письме что-то такое, чего не видел он сам?
Даша перешла жить к знакомой в маленький домик, помещавшийся посреди большого коммунального двора. Домик состоял из сеней, кухни и комнаты в два окна. Знакомую звали Тамарой.
Но и здесь, как и дома, у Николая Ильича, Даша старалась приходить попозже, а уходить пораньше. Идти по двору приходилось мимо бесчисленных окон, и Даше казалось, что обязательно кто-то ее опознал и показывает на нее пальцем, что не сегодня, так завтра все живущие в этом дворе будут знать, почему она ходит сюда, в этот покосившийся домишко, которому давно пора на слом.
Втянув голову в плечи, она почти бегом пересекала двор, стараясь так повязать платок, чтобы меньше было видно ее лицо. Она радовалась, когда шел дождь. Тогда можно укрыться под зонтом и спокойно пройти.