Вот опять весна шумит. Что же, что же еще может случиться с нами, со мной? Как будто бы все стало на свои места, рельсы проложены, каждый погружен в свое дело, растит его и сам растет. Война? Война, похоже, отодвинулась. Да ведь и к ней готовишься опять-таки на своем деле. Придет — встретим. Деревня? Вот деревня отстает. Ну, да теперь политотделы подтянут в два счета. Поговаривали что-то и обо мне. Стихло. Действительно, какой из меня сельский хозяин, ржи от овса не отличу. Погоди, Иосиф, только — честно. Может, простая штука: жалко было бы с Москвой расстаться, с Франей, ведь не поехала бы, с Буеькой, с удобствами? Тоже ведь как-никак сколотил домик, освобождаешься от мелочей, д-да-с. Ну что ж, скажу без всяких: жалко. Тридцать седьмой год, между нами говоря. Косточки не те. И все ж таки разве это задержало бы хоть на минуту? Нет, знаем мы Иосифа Кадманова, знаем, проверили. А просто-напросто душа не лежит к деревенской работе, ничего не смыслю, напутал бы только, провалил бы все. И потохм: я города люблю, а к землице этой, к природе что-то никакого вкуса. Другие там ахают, березки, кашки, небеса. Небеса-то, они и над городом хороши, вон какие. И когда, скажем, закат горит в стеклах восьми этажей и архитектор не подкачал, это почище всяких кашек. Не знаю, может это местечковый корень мой, чахлое детство, кретинизм своеобразный. Но меня город вылепил, человека из меня сделал, за это ему благодарен навеки, готов до конца дней служить, и да здравствует город. Недооценка крестьянства? Оставьте, прекрасно все знаю, и дооцениваю, и могу лекцию прочитать. Однако личные склонности, выбор специальности и тому подобное партийцу не возбраняется. А мой выбор уже сделан.
Черт его знает, книжка, пожалуй, не пройдет гладко. Уже зашевелились в научно-техническом. Зубарев и все прочие дачники-коттеджники. Урбанизм, урбанизм, — далось им. Только вообразить себе эти зубаревские поселения. Эскизы посмотришь, и то тоска берет. Не социализм, а каменный век, папуасия. Стоило завоевывать мир, чтобы получать в награду эти свайные постройки. Зеленая зона, дескать, развернута отлично. Так уж тогда просто живите на ветках, дорогие товарищи, или стройте в лесу шалаши. Ни за что не сниму этой главы, и вся концепция останется, не изменю ни йоты. Выйдет книжка, — пожалуйста, кройте, сколько душе угодно, дискутируйте. Заголовок оставлю прежний, без затей: «К вопросу о типе социалистических городов в перспективе генерального плана». Немножко академично, зато широко и подчеркивает теоретическую установку. Так или иначе, работа сделана, только посидеть над транспортом, внести европейский материал. Ничего, книжечка пошумит, раздвинет кругозор. Отлично, Иосиф Абрамович, молодчина. Сидел, сидел, зато уж и смастерил кирпичик. Это называется капитальный труд, самостоятельная мысль. Это не брошюрка в шестнадцать страничек с цитатами и с предисловием видного дяди. Нет, вот мы с вами так построим городок, заплачут нью-йорки. Почему, спрашивается, социалистический человек не может жить высоко? Почему это урбанизм и левачество? Да я сам социалистический человек, и мне вот нравится постоять так, покурить на шестом этаже, а хочется и на двадцать шестом, чтоб было куда посмотреть, чтоб город стоял рядом умными такими скалами и шагал бы, в огнях, до горизонта. Обязан я в землю зарываться. Нет-с, извините, вырос в полуподвале, насмотрелся в окошко на грязные сапоги, больше не хочу. И хочу, чтоб Буська мог выбрать себе этажик по вкусу. Так-то подумать, мать честная, ведь сколько еще интересного увидим, каких только чудесных вещей не насмотримся. Через пять-то лет, через десять, когда темпы еще убыстрятся. Нет, отлично жить, отлично. Как это они поют? В пре-кра-а-сной Одессе... Не так, не так, потерялось.
— Франечка, ты не запомнила, как это...
Жена, наклонившись над столом, перекладывала ложкой варенье из банки в вазочку. Горелин стоял рядом, говорил негромко и быстро. Он смолк и ничтожно малым, но сильным, напруженным движением отодвинулся от нее. Что ж это такое? Зачем? Отодвинулся, или не было, показалось?
— Как это они про белошвеек? Никак не могу поймать мотив.
Франя мельком взглянула на мужа.
— Нет, я тоже не помню, — сказала она медленно, и на скатерть упала густая янтарная капля.
Кирюшка Чекмасов сидел за партой, писал в тетрадку. Второй день как начали ученье, в окна било желтое солнце. Прямо из солнца вышла барышня Урусова, княжна, вся из топленого молока, кружевная, с кружевным зонтиком, тонкая в поясе, точно оса. Батюшка кланялся, придерживая рукой наперсный крест. Спросила, кто лучше всех учится. Батюшка показал на Семку Матюкова и на него, на Кирюшку. Княжна подошла сначала к Семке, что-то там делала; Кирюшка боялся поднять голову. Потом на него пошел такой сладкий запах, что захотелось облизнуться пли заплакать. Она стояла рядом, листала его тетрадку.
— Это с той зимы, — вдруг выговорилось у него сипло, — я еще тогда плохо.
Княжна засмеялась и сказала, как пропела:
— Очень, очень хорошо. Очень красиво и чисто.