Вольга не задумывался, как ламия приходила на озеро. Здесь он даже одежды ее ни разу не заметил. Если она из окна княжьего терема до Колвы летит нетопырем, змеей переплывает реку, рысью бежит по урманам — ну и пусть. Ей можно все, и ему здесь тоже можно все. Там, в Чердыни, — нельзя. Но там и невозможна была эта бесовская пляска. Словно охваченный невидимыми обручами, Вольга ходил по острогу привычным всем сотником. Если он и встречал княгиню, то разве ж эта недоступная, красивая и нелюдимая женщина была его дикой возлюбленной? А потом Вольге подворачивался где-нибудь в проулке Леваш и, кланяясь, тихо говорил: «Завтра», или: «Нынче», или: «Через день». И Вольга вечером шел к конюшне, седлал коня и говорил, что едет на заставу — на Полюд-камень, на Искор, на Пымпал, хоть куда, лишь бы дорога вела за Колву. И там, на Стонущем озере, его всегда уже ждала ламия — нагая, прекрасная, вечно юная с древними глазами.
Чудские боги хранили их, и никто не дознался о свиданиях сотника и княгини. Но каленое чердынское лето коротко, как свист стрелы, и все оно потихоньку, незаметно прокатилось мимо. Пришли сумерки полночью, а потом и тьма, и первый утренний иней на папоротниках, и гусиные клинья в опустевшем небе. Вольга не устал, был так же неутомим и жаден в любви, но все же насытился. Он впитал в себя с этой любовью и силу, чтобы остановиться, переждать зиму одному. Зимой ламия его убьет — он замерзнет в сугробе.
— И хватит покуда, душа моя…— ненастной ночью прошептал он. — Я же человек, а не лесной дух. Я зимой не выживу.
— Будешь ли ты меня ждать на вешние воды? — держа его голову в ладонях, спрашивала ламия.
— Всю жизнь буду, до самой смерти.
По первому льду он уехал зимовать на заставу, что, словно птица, плыла в небе на вершине Полюдова камня.
На заставе жило самое большее по десятку человек, сменявшихся каждую неделю, и Вольге казалось, что он почти один. Одиночество было созвучно великому молчанию мира, распластавшегося до окоемов вокруг одинокой горы. Наравне с рядовыми ратниками Вольга рубил дрова, обходил на лыжах силки-ловушки, топил чувал, готовил пищу, стоял в дневных дозорах, вглядываясь в белую, опушенную ельниками ленту Вишеры, и стоял в ночных караулах, высматривая отблески вогульских костров.
Вольга был переполнен прошедшим летом, когда каждый день казался бесконечным и самым важным, а вот теперь чудилось, что лето промелькнуло как единый миг, но главное еще впереди. Вольга был счастлив: впервые почти за десять лет его ничто никуда не гнало и не манило. Печаль, что лето прошло, легла теплой росой на душу, как летний туман на прибрежные травы. Вольга сидел на останце и глядел, как зима слой за слоем настилает на землю снега, но сквозь все слои упорно проступает вдали, на Колвинском крутояре, крохотная корона русской деревянной крепости.
А зима выдалась морозная и ясная, когда в полдень небо промерзало до дна прозрачной зеленью, а в полночь просторно двигалось и колыхалось светящимися покровами позарей. Такими ночами Вольге хорошо было лежать на топчане и слушать долгие, неспешные пересуды товарищей у чувала. Со спокойствием постороннего Вольга удивлялся небывалым делам, что творились в мире.
Говорили о московском государе Иване Васильевиче, или царе — так по-ромейски стали называть его после женитьбы. Как скинули в Новгороде с колокольни вечевой колокол, высекли плетями и вырвали ему язык. Как из рук царя полетели на пол кремлевского терема золотые лоскутья ханской грамоты и как двинулись на татар орленые полки московитов. Словно Богородица распростерла свой покров над Кремлем: победа сама шла к русскому царю, как прирученный конь в стойло, гони — не уйдет. И застряло на речке Угре татарское войско, будто телега в колдобине, ястребами закружились над ним черные тени Чингиза, Батыя и Мамая и в безнадежной ярости упали на свои же бунчуки, разметав по степям, как солому, татарские тумены, объятые бессмысленным ужасом.
Там, на Шелони и Волхове, на Москве-реке и на Угре, ангелы опускались с неба на московские хоругви для того, чтобы здесь, в Перми Великой, он, Вольга, почувствовал себя стоящим на своей земле, как былинный богатырь Полюд, о котором тоже рассказывали сказки у чувала. Будто был он стражем родных рубежей еще в незапамятные времена. Шло на Пермь несметное войско вогулов, и он обратился в гору, которую вогулы не смогли преодолеть, потому что гора эта — святая, и злобе, силе нечистой на нее не подняться. А еще говорили, что был Полюд защитником всего бедного народа, отнимал неправедные сокровища и с ними укрылся в горе, где и заснул непробудным сном. И если придет сюда совсем несчастный человек, то откроется перед ним гора, и будет чаша с золотом и каменьями. Но коли пришелец окажется жадным, возьмет хоть крупинкой больше, чем надо, то гора сомкнется, и останется человек в пещере наедине с разгневанным Полюдом. Много, говорят, в пещере костей ненасытных искателей поживы.