Тут я не замечал времени. Некогда было хоть на минутку распрямить затекшую спину, дать отдых пальцам... Довольно много в последнее время оперируя на желудке, я стал проводить несложную резекцию его за два — два с четвертью часа, и надеялся, что операция у Степы не займет больше четырех часов. На самом же деле с того момента, как я наклонился, делая кожный разрез, а потом выпрямился, наложив последний шов, прошло шесть с половиной часов. Они показались мне единым, не зафиксированным в сознании прочерком во времени — я их попросту не заметил. Лишь не отпускало сердце щемящее предчувствие возможной беды, и я всеми силами старался ее предотвратить...
Резекция требует перевязки и пересечения сосудов, идущих к удаленной части. Но все они в рубцах, припаяны к желудку, тонкой кишке. При разделении спаек легко поранить печеночную артерию, и тогда — омертвение печени, гибель больного. А отделение желудка от брыжейки толстой кишки грозит возможным ранением брыжеечной артерии, что сразу же вызовет некроз толстой кишки, и — тот же печальный исход. Отделение желудка от поджелудочной железы способно привести к кровотечению из нее, которое трудно бывает остановить, или к повреждению вещества железы. При этом в послеоперационном периоде сок поджелудочной железы может истечь в свободную брюшную полость, и стенки желудка или кишки будут разъедены им... Словом, чуть на миллиметр-другой ошибись, и вряд ли успеешь снять больного с операционного стола. А ошибиться легче легкого: сильные спайки деформировали, изменили, нарушили и запутали топографию брюшной полости.
Ни на секунду не мог я ослабить внимание, и когда закончил операцию, был до предела выжат, смят: твердые ноги сразу стали ватными, а руки, наоборот, налились свинцом, каждое движение отдавалось болью в теле. Оставив Веру Михайловну и операционную сестру продолжать переливание крови и противошоковой жидкости, я вышел в предоперационную и прислонился к подоконнику. Мартовское солнце весело заглядывало в окно, прыгали по снегу отогревшиеся под его лучами воробьи; конюх Прохор во дворе чистил скребницей Малышку; с нашей санитаркой заигрывал красноармеец-отпускник в длинной кавалерийской шинели — пытался обнять, а она со смехом отталкивала его; прачка развешивала на веревке тяжелое мокрое белье, что-то кричала конюху, а тот сердито отвечал ей... Никому не было дела до меня! А мне-то казалось, что в эти напряженные шесть часов Внимание всех должно было быть обращено на небольшое операционное поле, на котором с неизмеримыми, огромнейшими усилиями мы боролись за жизнь человека. И этот человек, главное, будет жить, скоро тоже выйдет на улицу, вот сюда, во двор, — и хватит солнца, снега, веселья, улыбок и человеческих слов и на его долю! Я вздохнул, улыбнулся и пошел в палату, куда уже должны были перевезти Степу Оконешникова.
Конечно, я был рад, что операция, несмотря на все опасения, прошла без осложнений. Честно говоря, не надеялся на это! Сам Степа, нужно отметить, проявил большую силу воли и выдержку. При наличии рубцов местная анестезия не всегда эффективна, и было ему, знаю, не раз очень больно, а он стона из себя не выжал. И теперь, после операции, находясь в полном сознании, он нашел в себе силы при виде меня улыбнуться бескровными губами и еще сказать неповинующимся, слабым голосом: «Не трусь, Федя. Я тебя не подведу...» Едва мог говорить, а сказал — и это после того, что ему пришлось вытерпеть! Не раз позже я вспоминал ту поразительную стойкость, с которой встречали муки и страдания мои земляки-сибиряки, как без жалоб и крика терпели они самую отчаянную боль. Такое вообще в характере русского человека, тем более уроженцев сибирского края.
Однажды я оперировал одного девяностошестилетнего старика по поводу ущемленной грыжи. Возраст куда как почтенный! А болезнь была запущена, кишка уже омертвела, и мне пришлось, прежде чем ушить грыжу, резецировать петлю кишки. Операцию старец перенес, не проронив ни звука. Это было ночью. А когда наутро я зашел к нему в палату, опять на его лице не было заметно следов страданий...
— Как себя чувствуете? — спросил я.
— Жив, и ладно, — ответил он.
— На что-нибудь жалуетесь?
Он улыбнулся:
— Конечно, жалуюсь. Водки не дают!
И мне, признаюсь, было — не нахожу здесь другого слова — приятно оперировать своих земляков. Они относились ко мне не только с полным доверием, но и с любовью. Некоторые старые рабочие, машинисты и капитаны ленских пароходов ласково называли меня просто Федей или Григорьичем, подчеркивая тем самым, как я им близок по духу, что навсегда я для них, даже сейчас, выучившийся на хирурга, прежде всего сын любимого ими товарища — Григория Углова...