Не знаю, что там такое сказала ей Галя, только вижу, как Полина приподнимает на ногах одеяло и показывает половину ступни, затянутую бинтами. Другая нога тоже в бинтах, но Полина свободно, без видимой боли двигает маленькими розовыми пальчиками.
— Понимаешь, я на мину наступила. Маленькая такая, противопехотная. В снегу ее не видно. И вдруг — взрыв!
Галя кивает головой, дескать, понимаю, а глаза ее уже набухли слезами.
— Думала, хуже будет, — успокаивает ее Полина. — А это — ничего. Правда, с палочкой пока придется ходить, но зато без костылей. А где твой папа, Галя?
— Мы не знаем. В начале войны его призвали в армию. Он командиром запаса был. И все. Прислали потом ответ из Наркомата обороны, что числится в пропавших без вести.
Теперь в каждый приход Гали мы отправляемся к Полине и подолгу сидим с ней. Полина распустила старый Галин свитер с доброй дюжиной дыр, смотала шерсть на клубок и теперь вяжет новый. Она так быстро работает спицами, что у меня даже немножко рябит в глазах.
Я хожу без костылей, с палочкой. В погожие дни спускаюсь по лестнице в школьный сад. Скоро со мной будет ходить и Полина. Но пока она на костылях.
Галя принесла ей мамину кофточку, и теперь Полина выходит в коридор не в солдатской рубахе с тесемками вместо пуговиц, а в кофточке. Не новой, но нарядной и очень идущей ей к лицу. Волосы она заплетает в две коротенькие косички с бинтиками вместо лент. Эти косички делают ее похожей на школьницу, на одну из девчонок, с которыми я учился всего два года назад.
Однажды я ее спросил:
— Ты написала Тимофею?
— Еще нет. Но напишу, Сережа. Теперь уже обязательно напишу.
Здорово! Я радуюсь ее словам, будто письмо это будет адресовано мне.
Надо поговорить с Полиной еще по одному вопросу. Довольно щекотливому. По поручению Гали. Дело в том, что они с матерью решили пригласить Полину жить после выписки из госпиталя у них.
Недавно Марии Николаевне — это Галина мама — дали комнату в коммунальной квартире, и они, по мнению Гали, отлично уживутся втроем.
Галя говорит мне, что ее мама — редкий человек, и они — Полина и мама — обязательно понравятся друг другу. И после войны увезут Полину с собой в Ленинград.
Не знаю, как выполнить это поручение. Полина очень щепетильна, скажет, что не хочет быть обузой чужим людям и как-либо устроится сама, руки у нее целы. Да, но ведь медсестрой она все равно работать не сможет.
К моей величайшей радости все обернулось не так. Когда я все же решился и заговорил с Полиной об этом деле, она вдруг расплакалась от радости и сказала, что теперь не мыслит свою жизнь без Гали.
А работу она себе найдет. Сейчас многие на дому шьют обмундирование для Красной Армии. Она шить умеет, швейные машинки таким надомникам выдают из мастерских. И хозяйство она вести будет, пока Галя с мамой на работе. К тому же пенсия по инвалидности будет.
Кажется, мы все решили. Когда я сказал Гале, что Полина согласна после госпиталя переехать к ним, та захлопала в ладоши от радости и сразу же побежала к Полине.
В этот же день мы провожали дядю Данилу. Его деревня была под оккупацией, и Данила получил из военкомата направление в один из пригородных колхозов, где будет работать конюхом.
Дядя Данила в выстиранном, кое-где залатанном обмундировании, в новеньких ботинках с обмотками, в накинутом на плечи халате, ходит между коек, с каждым прощается за руку.
Я иду провожать его до ворот. У дверей КПП он останавливается, достает из нагрудного кармана свернутую бумажку.
— Адрес это мой, Сережа. Домашний, значит. Случится, загляни после войны. А теперь прощай!
Полина захотела сшить мне погоны. Некоторые из госпитальных врачей уже щеголяют в узеньких серебряных. Тем, кто выписывается из госпиталя, пока погон не дают, ходят с петличками. Полина, прочитав в газете описание полевых погон рядового пехоты, решила сшить мне их сама вручную.
Где-то добыла зеленого сукна на поля, красного на кант и вот сидит рядом со мной на скамейке, шьет, рассказывает про свое село где-то под Старой Руссой, про мать, которую очень любила, про медучилище, так и не оконченное к началу войны.
Мне скоро выписываться. Пора. И так четвертый месяц валяюсь на госпитальной койке. Хожу недели две без палочки, Полина — без костылей, но правая нога ее по-прежнему в гипсе.
— В погонах, Сережа, ты у нас будешь самый красивый, — смеется Полина, перекусывая нитку ровными, с голубизной зубами.
Потом устало, словно в изнеможении, спускает руки на колени, смотрит в глубь школьного двора, по которому гуляют раненые.
— Вот ты уедешь, Сережа, и оборвется последняя ниточка, хоть как-то, памятью сердца, что ли, связывавшая меня с Петей. Не останется ничего, ничего, — Полина говорит тихо, на ее глазах появляются слезы.
— Кончится война, — в горле у меня першит, откашливаюсь, — говорю, кончится война, съездите с Тимофеем в эти Гнилицы…
— Неужели ты думаешь, что Тятькин может согласиться на это?
— Может. Он любил Петра и любит тебя. Тятькин все может. И я туда съезжу. Ведь Ивана Николаевича тоже там или где-то поблизости похоронили. Погиб-то он километрах в полутора от Гнилиц.