— «Катюши» дают! — кричит мне в ухо Тимофей. — Началась наша артподготовка, скоро вперед. Покеда, Серега. Не вырывайся, будь осторожен!
Тятькин уходит. За пояс у него заткнут маленький красный флажок. Одному страшнее. Чтобы как-то отвлечь себя от невеселых дум, выглядываю из ячейки и смотрю на то, что делается у немцев.
Там вроде бы все горит. Тысячи взмывающих вверх черных султанов частоколом покрыли всю первую позицию вражеской обороны, а в бледно-сером небе визжат, воют, «хлюпают» все новые и новые сотни невидимых мне стальных цилиндров, начиненных дьявольской, неуемной силой взрывчатки.
От фронтовиков слышал, что если открыть рот, то не так будет давить на ушные перепонки грохот артиллерийской канонады. Открываю рот и так, с раскрытой «варежкой», стою на приступочке для выхода из ячейки, высунувшись из нее почти по пояс. Я готов поклясться, что ни одного живого фашиста там, напротив меня, уже нет, А если какой и остался, то через минуту окачурится от страха. Такой сильной кажется мне наша артподготовка.
Но вдруг впереди меня ослепительно сверкает взрыв снаряда или мины, и волна зловонного горячего воздуха сбрасывает меня обратно в окоп. Это открыла ответный огонь вражеская артиллерия. Разрывы следуют один за другим. Теперь грохот катится и по нашим траншеям, свист и вой снарядов слышатся уже не только над головой, а справа и слева. Он прижимает меня к земле стопудовым грузом. Рвет, дробит, мечет по сторонам нашу мерзлую русскую землю, единственную мою покровительницу и заступницу. В этом неимоверном грохоте, почти раздавленный им, с трудом слышу голос, отдаленно похожий на журавлевский.
— …ление!…таку … ре-ед! — Ура-а-а!
Атака
Куда? В какую атаку? Он, что, Иван Николаевич, не видит, что творится? Мне и головы не поднять!
Но я все-таки поднимаю эту свою разнесчастную голову, в которую, я уверен, нацелены сейчас все немецкие снаряды и пули.
Поднимаю и вижу, что из траншеи, то тут, то там вылезают люди, издали похожие на маленьких сереньких рачков, барахтающихся в песке речной отмели.
Они не бегут, а пока лишь карабкаются из траншей, пытаясь сделать почти невозможное — оторвать себя в это мгновение от земли, заставить свои словно деревянные ноги сделать первый шаг в атаку. Никогда, никогда не думал, что так труден бывает этот самый первый шаг.
Наша артиллерия уже не бьет. Артиллерийская подготовка кончилась. Теперь по нас бьют немцы. Бьют из всего, что у них есть. А я-то, дурак, думал, что там за лощинкой, которую мне нужно пересечь, не осталось ничего живого.
Нечеловеческим (иначе не назовешь) усилием воли вытаскиваю себя из ячейки, загоняю патрон в патронник и, наваливаясь грудью на пустоту, делаю шаг. Потом до предела открываю рот и что есть мочи кричу «ура», пытаясь хоть как-то заглушить свой страх.
Слева, вышагивая по-журавлиному, кто-то идет. Ага, это Иван Николаевич. А почему он не бежит? Ведь в кино все в атаках бегают что есть мочи.
Нет, он, как и все, идет полусогнувшись, далеко выставив перед собой штык. Я пойду так же. Справа вижу Галямова. Он держит ручной пулемет на ремне через левое плечо и стреляет короткими очередями. Больше за разрывами и дымом я не вижу никого из своих, но знаю, они здесь, в цепи.
— Из-под обстрела, броском, марш! — Вдруг отчетливо слышу голос Ивана Николаевича и замечаю, что теперь он бежит, все также по-журавлиному высоко вскидывая ноги. Следую его примеру.
Слева неожиданно раздается грохот, лязг, глухая стукотня пулемета. Что это? Да это же наш танк! Но он какой-то маленький, совсем не такой, каким я себе представлял танки.
Он обгоняет, я прячусь за его броню, как учили, и бегу по твердым брусочкам снега, спрессованного гусеницами.
Так легче. Танк стреляет на ходу, теперь уже из пушки, тоже маленькой и короткоствольной. Но внезапно по его броне рассыпаются снопы искр, раздается пронзительный, стонущий звон металла, и танк вспыхивает жарким метнувшимся в лицо факелом. Из люка едва ли не под ноги мне выпрыгивает танкист.
Огонь немцев нарастает. Снег и земля словно встают на дыбы, поднятые таинственной невидимой силой. Замечаю, что кромка вражеской траншеи опоясывается цепочкой мерцающих огоньков, то гаснущих за стеной разрывов, то появляющихся вновь, чтобы нести нам, мне смерть. Ничего, кроме смерти.
Сейчас земля, кажется, и не дрожит, а качается длинными, как при мертвой зыби, волнами. Я не могу удержаться на них. Это свыше моих сил. Я задыхаюсь от горького зловонного дыма, слепну от него и валюсь в снег ничком, согнутый в три погибели адским грохотом, вихрями горячего воздуха, свистом, визгом, воем, фырканьем раскаленного свинца, изорванной до зазубрин горячей крупповской стали.
В мгновение ока все исчезает. Теперь я не вижу ничего, лежу, уткнувшись лицом в снег, пахнущий могильным холодом и взрывчаткой.
Жив я или убит? Раз способен задать этот вопрос, значит, жив. Сжимаюсь в маленький жесткий комок, такой жесткий и такой упругий, что, кажется, попади в бок осколок или пуля, они тотчас же отскочат прочь.