Саввы на него нажал, заговорил нешуточно, и тот сознался, что, выслушав суть и подробности, запросил пятьсот рублей за то, чтобы не сообщить следствию, и еще пятьсот, чтобы не навести кого следует на деятелей из синагоги. Признался, что дядя посмотрел на него, как на вошь, приготовился в него плюнуть, но не плюнул и, ни слова больше не сказав, ушел. Амалия подтвердила, что о возможности нелегально попасть в Израиль он говорил и с ней в одну из последних встреч. В конце концов все согласились, что надо еще месяца три подождать, а потом заявить в милицию.
Так жена и сделала. Его объявили во всесоюзный розыск и однажды вызвали опознать на фотографии утопленника его комплекции, выловленного в Даугаве. Черты лица были обезображены, жена признать отказалась и через три года получила бумагу, что отныне он официально числится безвестно пропавшим. Между тем версия секретной перевозки в Израиль была принята всеми знавшими его, и мной в их числе, не только как реальная, но и чуть ли не сама собой разумеющаяся. Я пробовал найти его след через эмигрировавших друзей, они запрашивали министерство внутренних дел и на Савву Дружинина, и на Исайю Берлина. И тех, и других, особенно Берлинов, нашли нескольких, но ни один не подходил – либо по возрасту, либо по времени появления в стране.
Разумеется, он мог зарегистрироваться уже под каким-нибудь третьим именем. Что-то есть убедительное в мысли о таком конце этого без правил прожившего жизнь человека, что-то толстовской структуры. Разные попадавшиеся моим друзьям в Иерусалиме старые и новые, включая и мимолетных, знакомые, к которым они тоже обращались – по наитию или просто на всякий случай,- не встречался ли им такой, первым делом говорили, все: Исайя
Берлин? Так он же в Англии! Это не тот?
Глава IV
Разумеется, у Берлина были истории, ставшие “пластинками”, то есть много раз рассказанные, сложившиеся, легко повторяемые. У всех поживших на белом свете людей есть такие. Несколько, три-четыре, я слышал дважды, но не “слово в слово”, а с добавлениями или, наоборот, изъятиями в зависимости от темы предшествующего разговора, измененные так, чтобы ему самому было интересно их еще раз вспомнить. Про встречу с Кагановичем, правой (в худшем случае левой) рукой Сталина в продолжение долгих лет, он смешно говорил в самом начале знакомства, и когда я попросил вернуться к ней в нашей последней беседе, она попала в контекст разговора, снова и снова возвращавшегося к евреям, к их роли и судьбе в двадцатом столетии.
“- Лазарь. Опять еврей. Alles die Juden. Как немцы говорили – наци: Alles die Juden. Всё евреи.
– В Англии ведь была фашистская партия…
– Была.
– Моузли. В советских газетах писали “Мосли”.
– Moseley.
– Нашими арийцами это производилось от “Мозес”, Моисея.
– Нет. Никакой он не еврей. Хотя о нем ходила история, что он да, еврей. Сейчас историю знаю только я. У меня был большой друг в Олл Соулс, Джон Фостер, забавный человек. Он мне сказал: “Мне передавали, что старый Моузли-отец, вероятно, был импотентом. И был такой еврейский доктор Айзексон. Когда эта вещь случалась, он давал свое собственное семя. Дамам. Вполне вероятно, что
Моузли – это его сын”. Гипотеза не очень. Совсем не известная и не вполне серьезная. К Мозесу не имеет никакого отношения. Хотя выглядел он все-таки немножко как еврей!
– Итак, Каганович.
– Я его встретил на приеме индусского посла – который почему-то прочел мою книгу. Власти почему-то к этому благоволили. Я не помню его имя – вероятно, Мета, как все индусы, и-и… Мета,
Мехта… И там был Каганович, который был, значит, ответственен за Россию. Потому что Хрущев и Булганин были в Англии. Его оставили главным. Меня представили, сказали, что философ. “Ах, вы философ! Материалист или идеалист?” Я сказал, вы знаете, эти понятия на Западе больше не так уже различаются. “Нет-нет-нет, не убегайте от вопроса. Я знаю, что вы такое, я знаю: вы ползучий эмпирист”. Это, по-видимому, коммунисты… в газете
“Коммунист” так называли – ползучий эмпирист. Да, говорю, вероятно, есть. Он сказал: “Хотите с нашими философами поспорить? Устроим диспут”. Что такое, сейчас лето, август, они сидят все на дачах. Я говорю: это очень жестоко. “Нет-нет, можно. Сколько хотите? Двадцать? Тридцать? Сорок? Шестьдесят?
Всех можно”. Я ему отвечаю: я не готов. Нет, я думаю, это не выйдет. Будет неудобно. И им не понравится, и мне – из этого ничего не выйдет. Уверяю вас, лучше не нужно. “Ну хорошо. Как угодно. Как хотите”. И ушел.
– Вы рассказывали, что он спросил, кто сейчас самый модный философ…
– Да-да-да, я забыл. Да-да, я забыл целый эпизод, я должен прибавить. Он спросил: кого читают в Англии? Я говорю: читают
Hume, Хьюма. “Хьюм не философ, он историк. Кого еще?” Я говорю:
Милля. Он говорит: “Он не философ, он экономист”. Все это у них где-то было записано. Да, что это было?
– “Спутник агитатора”.
– И дальше, и дальше – все интереснее.
(Я смеялся, он продолжал.) – Да, Mill’я и Hum’a – запретили мне как философов. “Канта? Канта читают?” Читают. “Гегеля читают?”
Читают. “Идеалисты””.