“Таких воров я насчитал там пять”. (“Tra il ladron cantai cinque cotali”; Inf. XXVI, 4) Ахматова описывала возлюбленного как вора, крадущего сердце, еще в раннем стихотворении, действие которого происходит в то же время, вокруг которого располагаются события “Cinque”, а именно в Новый год.
“Пять раз крепчал и столько же стирался /Свет лунный над землей”. (“Cinque volte raccesso, e tanto casso /Lo lume era di sotto dalla luna”; Inf. XXVI, 130-1.) Речь идет о пяти месяцах, которые Улисс провел в море до дня своей гибели после того, как вторично покинул Пенелопу: сюжет дублирует коллизию Энея и покинутой им Дидоны, коллизию, через которую Ахматова передает в цикле “Шиповник цветет” драму роковой встречи с героем “Cinque”.
“Там, где все пятеро сидели мы”. (“La ve gia tutti e cinque sedevamo”; Pur. IХ, 12.) Данте, Вергилий, Сорделло, Нино
Висконти и Коррадо Маласпина. Судьба или творчество каждого так или иначе выражают центральные мотивы судьбы и творчества
Ахматовой: изгнанничество; феномен европейской поэмы; тюремное заточение; приют беженцу. Сорделло мало того, что тоже знаменитый поэт и изгнанник, но и похититель известной Куниццы да Романа – еще одного зеркала лирической героини Ахматовой,
“полумонахини-полублудницы” – как в Постановлении Центрального комитета партии 1946 года именовали самое поэтессу.
“Сей сотый год еще упятерится”. (“Questo centisim’anno ancor s’incinqua”, Pur. IХ, 40 и далее.) Пророчество Куниццы да Романа о бесконечности славы поэта; тема, которую Ахматова разрабатывала на протяжении всей жизни.
Все эти сближения могли бы выглядеть натяжкой, какие нередко возникают при анализе ахматовской поэзии, если бы не пространство, в которое помещены двое лирических героев
“Cinque”. Это межзвездный космос – до какой-то степени проецирующий на себя и своеобразно концентрирующий в себе космос
“Божественной комедии”.
В сентябре 1997 года я написал все это Берлину. 5 ноября он умер. 10-го пришло письмо от него, ответ на мое. Он продиктовал его 31 октября.
“I was delighted to receive your letter, and am full of admiration ‹…›. ‹…› you weave lines from the Divine Comedy, which AA, of course, knew intimately. ‹…› ‹It› made a marvel of this complex of interwoven attributions. I ‹…› am proud to be the first owner of this masterpiece.
I cannot remember if there is anything you asked me to do, in your letter, as
I have been very ill and am not recovering fast. This is no surprise.
‹…›
In the meanwhile, warm good wishes – there is not much likelihood of my coming to Moscow, Washington or New York – so you must come here.
My wife sends you both her warm greetings, as indeed how could not I?”
(Мне было очень приятно получить Ваше письмо, оно привело меня в восторг. Вы сплетаете нити из “Божественной комедии”, которую
АА, разумеется, знала досконально. Из этого сложного узора узнаваний вышло нечто чудесное. Я горд стать первым собственником такого шедевра.
Я не могу вспомнить, было ли в Вашем письме что-нибудь, что Вы просили меня сделать,- я очень болел и выздоравливаю не быстро.
Это неудивительно.
Что касается добрых дружеских пожеланий – не очень похоже, что я выберусь в Москву, Вашингтон или Нью-Йорк – стало быть, Вы должны приехать сюда.
Жена шлет вам обоим теплые приветы, можно ли представить себе, чтобы и я этого не сделал?)
Пропущенные (как, впрочем, и приведенные) места – личные.
Правда, и все письмо такое, и я не стал бы его здесь публиковать, если бы читал как обращенное исключительно к себе.
Под тем углом, что это письмо не только конкретно кому-то, а еще и в Россию, срединный абзац в угловых скобках – “If there is something I can do for you from my literal bed of sickness, I shall of course try to do it – you have but to say” (Если есть что-нибудь, что я могу сделать для Вас с моего вполне буквального одра болезни, я, понятно, постараюсь – Вам следует только сказать) – отзывается готовностью сделать что-то не “для
Вас”, а “для вас”. Которые там.
В жизни вообще, в такой полной и выразительной в особенности, и в ее предсмертном жесте тем более, ничего не выглядит случайным, и эти несколько последних фраз продолжавшегося почти столетие разговора с людьми волей-неволей попадают под луч прожектора.
Луч высвечивает в них заключительное обращение туда, где все началось, а потом посередине, в двух десятках ничем не предсказанных, никак общим строем жизни не вызванных стихотворений, достигло акме. При таком освещении каждое из этой сотни с небольшим слов готово звучать как итоговое. Города, в которых больше не побывать. Болезнь, от которой не выздороветь.
Теплота, сердечность. Желание послужить, дать. Душевная щедрость. Жена. Ахматова. Поэзия.
И подпись. По-русски – “Исайя”. Может быть, первое в жизни слово, которое он научился писать,- и вот, последнее, которое написал. Эпилог
– То, что случилось с Россией в восемьдесят восьмом – восемьдесят девятом годах, было для вас потрясением?
– Еще бы.
– Сопоставимое с потрясением от революции семнадцатого года?
– Да. Я вам объясню, я это объяснил раньше. То, что сказал