— Лучше бы уж в таком разе Шара, — не сморгнув глазом, отвечал Далмахой.
— Шара? Черт побери, грандиозно! Грандиозно! Только она ведь никак не ждет, что я окажусь на шаре.
Потом он потянул меня в сторонку.
— Ваш друг — отличный спутник, сэр, и манеры весьма благородные… только иной раз, если можно так выразиться, чересчур непонятлив.
К тому времени руки мои онемели от холода. Мы неуклонно поднимались все выше, и термометр Байфилда показывал тринадцать градусов. Я выбрал из груды на полу плащ поплотнее, а в кармане мне посчастливилось обнаружить пару подбитых мехом перчаток. Потом я склонился над бортом корзины, желая взглянуть на землю, однако же искоса поглядывал на Байфилда, а он грыз ногти и старался держаться от меня подальше.
Туман рассеялся, и под нами открылся весь юг Шотландии, от моря до моря, как одноцветная карта. Нет, то была Англия: залив Солуэй врезался в побережье — широкий блестящий наконечник стрелы с чуть изогнутым острием, а за ним Камберлендские горы, словно холмики на горизонте; все остальное плоское, как доска или огромное блюдо. Белые нити шоссейных дорог соединяют мелкие городишки; холмы, что лежат между ними, как бы сплющились, и города съежились, точно в испуге, и втянули свои окраины, как улитка рожки. Правду сказал старый поэт, что с Олимпа взору богов открывался поистине дивный вид. Можно было подумать, что валансьенские кружевницы подражали в своих узорах очертаниям этих городов и дорог: бахрому кружев крученого шелка и вязь тончайших сплетений напоминает вид этих мест. И я подумал: все, что я вижу с высоты — артерии дорог и узелки городов и селений, — это и есть государство, и каждый узелок, чей шум не доносится в нашу высь, — это тысячи людей, и ни один из этих людей не откажется умереть, защищая свою лавчонку, свой курятник. И еще я подумал, что эмблема моего императора — пчела, а эта Англия, конечно же, — тенета паука.
Байфилд шагнул ко мне и остановился рядом.
— Мистер Дьюси, я обдумал ваше предложение и принимаю его. Я попал в такую переделку…
— Пренеприятную для человека, который на виду у широкой публики, — любезно вставил я.
— Прошу вас, сэр, не сыпьте соли на рану. Ваши речи и без того заставили меня страдать, и тем сильнее, что многое в них справедливо. Аэронавт всегда честолюбив, сэр, — как же иначе? Публика, газеты на время утоляют его честолюбие: аэронавту льстят, его приветствуют, ему рукоплещут. Но в глубине души люди ставят его не выше шута — и едва его трюки приелись, как он уже забыт. Однако удивительно ли, что сам он не всегда помнит, кто он в глазах публики. Ведь он-то отнюдь не считает себя шутом, клянусь богом!
Байфилд говорил с неподдельной горячностью. Я протянул ему руку.
— Мистер Байфилд, я был груб и жесток. Позвольте мне взять мои слова обратно.
Аэронавт покачал головой.
— Они были справедливы, сэр. По крайности во многом справедливы.
— Я в этом совсем не уверен. Воздушный шар, сколько я вас понял и как я сам наблюдаю, может направить честолюбивые мечты людские на иные цели. Вот деньги, и позвольте в придачу заверить вас, что вы не укрываете преступника. Сколько времени «Люнарди» может продержаться в воздухе?
— Я еще не пытался достичь предела. Но думаю, можно рассчитывать часов на двадцать, самое большее — на сутки.
— Мы его испытаем. Ветер, как я понимаю, все еще северо-восточный. А какова наша высота?
Байфилд сверился с прибором.
— Немного менее трех миль.
Эти слова услыхал Далмахой и тут же завопил:
— Эй вы, друзья! Завтракать! Сандвичи, песочное печенье и чистейший нектар! Александров пир!
… О древних лет певец,
Клади к ее стопам заслуг твоих венец… [66]
— Овценог ставит виски. Восстань, Александр! Взгляни, ты уже завоевал все миры, покорять больше некого, смахни слезу и передай мне штопор. Иди и ты, Дьюси, новый потомок Дедала; ежели ты и не голоден, то я весьма не прочь закусить, и Овценог тоже проголодался. Впрочем, с какой стати тут единственное число? У овцы ведь не одна нога. Надобно сказать: Овечьи ноги проголодались.
Байфилд извлек из какого-то ящика пирог со свининой и бутылку хереса (в выборе этом выразилась едва ли не вся его натура), и мы принялись трапезничать. Далмахой болтал без умолку. Он обращался к Овценогу небрежно и бесцеремонно, именуя его то Александром Македонским, то гордым шотландцем, то божественной Клариндою. Он избрал его профессором супружеской дипломатии Крэмондской академии. Наконец, он передал ему бутылку и попросил произнести тост, а еще того лучше, спеть песню.
— Сделайте одолжение, Овценог, заставьте звенеть свод небесный! Мистер Овценог просиял и разразился чувствительной речью. Он был по-
истине наверху блаженства.
— У вашего друга неиссякаемый запас бодрости, сэр, право же неиссякаемый! — заключил он.