Царедворцы, говаривал Вольтер, скрывают истину, историки ее обнаруживают. Тильзитскую истину обнаружили и современники. Правда, не те, что были ослеплены сиянием двух «солнц», а те, что находились от «солнц» подалее. Аустерлиц и Фридланд они восприняли как поражения; Тильзит — как пятно.
Тогдашний лейб-гвардейский офицер Денис Давыдов позднее вспоминал: «Общество французов нам ни к чему не служило; ни один из нас не искал не только дружбы, но даже знакомств ни с одним из них, невзирая на их старания, вследствие тайного приказа Наполеона, привлекать нас всякого рода приветливостями и вежливостью. За приветливость и вежливость мы платили приветливостями и вежливостью — и все тут. 1812 год стоял уже посреди нас, русских, со своим штыком в крови по дуло, со своим ножом в крови по локоть».
Тильзит был поворотом крутым и резким. Поворотом, чудилось, внезапным. Присоединиться к континентальной блокаде значило подписать смертный приговор русско-английской торговле, позарез необходимой российским помещикам и купцам. Это, конечно, било по карману, по бюджету, по мошне. Но, кроме «экономической обиды», в реакции современников на Тильзит была еще
Июльским днем Александр переезжал Неман. Наполеон, стоя на берегу, дружественно делал ручкой. Передавали, что царь будто бы шепнул вконец униженному прусскому королю: «Потерпите, мы свое воротим». Передавали, что царь заверял близких: «По крайней мере я выиграю время».
И это было так, если даже это и не так было.
Подобные прозрения — «воротим», «выиграем время» — являются позже, когда уж и впрямь «воротили» и «выиграли». Такие «перескоки» памяти естественны, хотя б потому, что очень часты. Уже после двенадцатого года, после заграничного похода, после низложения Наполеона, после всего этого не какие-нибудь блюдолизы, а люди искренние совершенно искренне изумлялись «мудрой предусмотрительности нашего монарха, приуготовившей спасение Европы». Так кажется, так видится, так думается после того, как история уже произнесла свое последнее слово.
В Тильзите летом 1807-го Александр Павлович ни о каком возмездии, ни о каком одолении Наполеона и не помышлял. Он помышлял лишь о том, чтобы пожар не перекинулся на правый берег Немана и далее, далее. И тогда, в Тильзите, речь даже шепотом не шла, что мы, мол, «свое воротим». Речь шла о том, чтобы отдавать. Отдавать и жертвовать.
Одной из первых жертв был Сенявин, его флот, его люди. Их труды, их подвиги.
Вдруг поймал себя на том, что мое изложение — как пара часов, идущих вразнобой. Одни спешат, другие отстают. Да что прикажете делать, если пишу о человеке, находившемся волею судьбы в сложной игре исторических сил?
Может, следовало разбить страницы пополам? Левый столбец — события на севере, в главных квартирах и столицах. А правый столбец — события на юге, в русском флоте, в ставке Сенявина, на линейном корабле «Твердый». И тогда бы возникла синхронность.
Но, право, даже согласись на такое издатели, читатель то спешил бы левой стороной, оставляя правую, то перебегал бы на правую, забывая левую. А на долю автора и в этом случае достались бы одни синяки и шишки.
Заранее смирившись, он просит вернуться в Эгейское море, к Дарданеллам. Вернуться в мартовские дни 1807 года. Еще не было ни погрома у реки Алль, ни отхода за Неман, ни павильона на плоту, ни свидания двух императоров.
Сенявин продолжал блокаду Дарданелл.
Сенявин продолжал манить вражеский флот из проливов.
Ни в марте, ни в апреле турецкие корабли не показывались.
Легко обвинить турецкое командование в трусости. Но почему бы не «обвинить» в осмотрительности? В самом деле. Если важнее всего было сохранить Константинополь, то после ухода англичан русский адмирал не мог решиться на фатальный бросок под огонь дарданельских батарей. Однако русские располагали не только сенявин-ской эскадрой, но и Черноморским флотом. Резонно было бы ожидать удара по Константинополю с востока, со стороны Босфора, из Черного моря.
А такая идея занимала петербургских стратегов. Здравый смысл водил рукой адмирала Чичагова, когда он составлял инструкцию для маркиза де Траверсе, главного командира Черноморского флота: переход Севастополь — Босфор, высадка двадцатитысячного десанта.
Бумага, адресованная Траверсе, была отправлена почти в те же дни, что и бумага, адресованная Сенявину. Но из Корфу на бумагу ответили действиями, а с черноморских берегов — бумагой.
Не будем вешать всех собак на маркиза. Часть собак повесим на министра. Чичагов находился в Петербурге, в парах политической кухни, и ему, ей-богу, хорошо было бы подумать о черноморцах хотя бы в середине восемьсот шестого.
А теперь, в восемьсот седьмом, когда гром-то грянул, Траверсе оставалось или креститься, или открещиваться.
Он открещивался: то, се, пятое, десятое. Нельзя сказать, что маркиз был кругом не прав. На флотских он надеялся, а вот армейцы, необходимые для десанта… Армейских офицеров недоставало, а солдат слишком «доставало» — необученных и необстрелянных.