— Кенэ и прочие физиократы, — говорит только что приехавший из провинции интендант, — давно уже доказали, что основа жизни народной — это земледелие. Только земледельцы — истинные производители. Промышленность и торговля существуют только на излишки сельского хозяйства. Отнимите эти излишки — и наши города превратятся в пустыни, наши ремесла уничтожатся за отсутствием заказчиков, наша цивилизация будет лежать в развалинах. Следовательно, первый долг человека государственного — это поощрять земледелие и помогать нашим сеньорам в деле сельскохозяйственных преобразований. С этой целью я недавно открыл в нашей провинции сельскохозяйственное общество, которое должно издавать агрономические труды, давать премии за лучших коров и лошадей и вообще способствовать процветанию агрикультуры.
— Я никогда не решился бы оспаривать просвещенное мнение вашего превосходительства, если бы я не помнил золотых слов нашего Руссо, — вмешивается в разговор какой-то солидный человек, не то «философ», не то литератор. — Руссо говорит, что наше общество слишком далеко ушло от природы, что цивилизация нас губит, если уже не погубила, и что если нравы наши не вернутся к чистоте первобытной, то нельзя ждать истинного прогресса ни в науках, ни в ремеслах, ни даже в земледелии. Отсюда я позволю себе сделать вывод, что процветанию земледелия наиболее может способствовать наш крестьянин, сохранивший простоту привычек и добродетель нравов.
— Да, добродетель — это великая вещь! — подает реплику с конца стола молодая дама, рассказывавшая на утреннем приеме о несчастьи супругов Д. — Я всегда говорила, что сначала добродетель, а потом уже земледелие. Когда мосье Вольтер озарит своим гением наш темный мир, а мосье Руссо возвысит наши сердца, тогда наши добрые крестьяне удвоят, учетвертят, удесятерят свои урожаи.
Дама считает тему исчерпанной и начинает прислушиваться к религиозному спору, который ведется неподалеку от нее. Прислушивается к нему и Клод Анри, потому что как раз об этом была сегодня речь на уроке катехизиса.
— Все несчастье в том, — говорит известный проповедник, — что Христос вышел не из хорошего общества, а из простых плотников. Если бы он жил в наш просвещенный век и имел счастье поучиться у великого Вольтера, мосье Дидро, мосье Ламеттри и прочих великих мыслителей, он не стал бы ничего говорить о боге-отце, о суде над грешниками, о духе святом и вообще обо всем том, что нужно для простых душ, но излишне для людей образованного ума и изящного вкуса. Он сказал бы то же самое, что сейчас говорю я: «Дети мои! Бог — это первый толчок, и ничего больше!»
— А не кажется ли вам, господин аббат, — возражает оппонент, модный литератор, — что первой причиной мы называем вообще все, что мы не понимаем, и что поэтому правильнее было бы сказать: «Бог — это мое неведение!» Если бы назаретский плотник сказал так, то я первый назвал бы его своим другом и пригласил бы к обеду, но при этом попросил бы предварительно вымыться.
— Если бы Христос сказал так, то это значило бы: «долой церковь!», и я первый крикнул бы: распни его! Ибо церковь — это главнейший устой государства, — кричит разволновавшийся аббат.
Спор вскоре замолкает, ибо подымается с места граф С., известный любитель и покровитель искусств, и произносит монолог из новой комедии Бомарше[11], еще не успевшей появиться в печати.
Таких разговоров Клод Анри слышит много, и они раскрывают ему такой запутанный мир отношений и идей, что он не в силах в нем разобраться. Не может разобраться не только он, — не могут разобраться и взрослые. Каскад новых мыслей, низвергающийся на Париж, ошеломляет их; и они, как зачарованные, внимают его рокоту, не замечая, что каскад становится потопом, — тем самым, о котором полушутя, полусерьезно говорили их отцы, — и постепенно захлестывает их замки, их земли, всю Францию.