Только тем летом я узнал, что Тимофеевским восстание называлось по имени командующего повстанческими силами – Тимофея Черепнина, родного брата Трофима Никитича. Его еще называли Железной Шапкой или Железной Головой: на первой германской у него осколком срезало верхушку черепа, и он прикрывал темя стальным колпаком. Тимофей был захвачен неподалеку от Сторожева, расстрелян и тайно похоронен где-то поблизости. Его могилу и искали Столетов и Трофим Никитич, опрашивая стариков из окрестных деревень и гоняя по лесам Славу Воронову.
Старуха сердилась, напоминала Трофиму Никитичу о том, что он и сам был тут, когда расстреливали Тимофея Черепнина, но прадед махал рукой: «Когда это было!»
Когда-то Трофим Никитич был одним из тех, кто приказывал расстреливать повстанцев, травить газом, никого не жалеть, а теперь хотел извлечь из могилы останки брата-контрреволюционера и захоронить их на Красной Горе, на фамильном участке.
В середине августа было наконец установлено место захоронения Тимофея Черепнина – осталось выкопать кости.
Уложив в корзину еду, брезентовые рукавицы и бутылку с квасом и утром прихватив косу и лопаты, мы отправились в лес, к Домику.
Часа через полтора добрались до места – это была поляна, окруженная старыми огромными дубами, ее огибал довольно глубокий овраг, тянувшийся до озера, которое блестело вдали за деревьями.
В давние времена тут стоял охотничий домик, низ которого был сложен из кирпича, а верх из бревен. Здесь и был расстрелян Тимофей Черепнин. Тело его сбросили в подвал, после чего домик взорвали. В траве кое-где валялись обломки кирпича, огрызки деревянных балок, высохших до твердости камня, но определить границы здания было невозможно.
Столетов взял косу и в несколько взмахов очистил центр поляны от травы.
– Неужели не помнишь? – спросил он у Трофима Никитича.
– Тут все изменилось, – сказал прадед. – Да и было это когда? Больше шестидесяти лет назад… деревьев тут этих не было… все другое…
Он воткнул лопату в землю.
– Значит, тут. – Посмотрел на меня: – Чего ждешь?
Столетов заставил меня надеть рукавицы, и я взялся за лопату.
Минут через пятнадцать я взмок, через полчаса снял рубашку, а через час понял, что копать мне тут предстоит долго, очень долго, может быть, до тех пор, пока я не наткнусь на собственный скелет.
Обломки кирпичей и деревянных конструкций, полусгнившие ветки, камни, корни толстые, тонкие и вовсе нитяные, пронизывавшие почву во всех направлениях, – все это мешало копать, превращая работу в адово испытание. Иногда приходилось выбирать камни руками, а корни – рубить с остервенением, до изнеможения. К полудню мне удалось выкопать яму примерно два на два метра, местами едва достигавшую полуметра глубины.
Старики не обращали на меня никакого внимания. Они полеживали на плащ-палатке, расстеленной в тени, болтали и покуривали, пока я вгрызался в землю.
– Для начала сойдет, – сказал наконец Трофим Никитич. – А теперь давай-ка перекусим.
После обеда мне было позволено искупаться, а потом я вернулся к яме.
Копать пришлось два дня. На третий я перерубил лопатой серую кость. Случилось это на полутораметровой глубине. Столетов определил, что кость принадлежала собаке.
Старики пытались вспомнить, была ли у Тимофея собака, а я тем временем, отбросив лопату, руками разгребал мягкую землю, пока не наткнулся на человеческий череп без верхушки. Меня выгнали из ямы.
Трофим Никитич опустился на колени и принялся бережно выбирать из земли кость за костью. Через несколько минут он протянул Столетову стальную полусферу – потемневшую от времени, но без ржавчины. Столетов кивнул.
Мы работали до наступления темноты, собирая кости в водонепроницаемый крафт-мешок, а потом забросали яму землей.
Через два дня в Юрасово отпевали раба Божия Тимофея.
Об этом договорился Столетов, и из-за этого накануне старики едва не поссорились.
Вечером они крепко выпили и заспорили.
Я слышал их голоса из кухни, но слов разобрать не мог, а когда вошел с чайником в гостиную, Трофим Никитич кричал:
– Я не собирался и не собираюсь с ним мириться! С историей невозможно поссориться или помириться! Он был падающим, и я его подтолкнул. Он только и делал, что сыпал песок в наш механизм, – вредитель, враг, тля!
– Он твой брат, – спокойно сказал Максим Ильич. – Твоя кровь. Идеи долго не живут, они меняются и умирают, а кровь – она всегда кровь…
– Революция выше крови! Несть пред ней ни эллина, ни иудея, ни брата, ни отца! Ничуть не жалею, что отдал приказ расстрелять его, ни-чуть! Мы сражались – и ты сражался – за всех людей, а не за русских или евреев, не за братьев или сестер! Мы были всемирным словом, всемирным! При слове «русский» моя рука тянется к кобуре! При слове «брат»…
– Слезь с коня, Трофим Никитич, – перебил его Столетов, по-прежнему не повышая голоса. – И конь-то давно сдох, а ты все никак не уймешься… – Помолчал. – Прошлое прошло. Сейчас ты хочешь похоронить его по-человечески… ведь что-то же заставило тебя это сделать через шестьдесят лет…
– А ты хотел бы, чтоб его кости лежали вперемешку с собачьими?