Мне хотелось бы опять – в последний раз – вернуться с читателем в знаменательную эпоху, в 1423 год, год смерти дожа Томазо Мочениго: уже давно принято считать, что год этот знаменует начало заката венецианского могущества. Это начало отмечено не только словами умирающего дожа, но и красноречивым, понятным любому знаком. В архивах значится, что по восшествии на престол его последователя, Фоскари, «si festeggio dalla citta uno anno intero» – «празднество в городе продолжалось целый год». Во дни младенчества Венеция сеяла в слезах семена, плоды которых пожала потом в радости. Теперь во смехе сеяла она семена смерти.
Начиная с того дня год за годом Венеция все ненасытнее утоляла жажду запретных наслаждений, выискивала их источники, доселе неведомые, в темных расселинах земли. В изысках и изобилии, в суетности и суесловии Венеция превзошла все города христианского мира, как в прошлом превосходила их стойкостью и трудолюбием; когда-то властители Европы стояли в залах ее Совета, дабы внять голосу правосудия, теперь молодежь Европы толпилась в ее роскошных чертогах, дабы обучиться искусству наслаждений.
Прослеживать шаг за шагом ее путь к окончательному упадку слишком болезненно, да и не нужно. На нее пало древнее проклятие городов равнины: «гордость, пресыщение и праздность». Ее спалило внутреннее пламя ее страстей, столь же пагубное, как и огненный дождь над Гоморрой; оно лишило ее места среди великих городов, и ныне пепел ее засыпает протоки мертвого, соленого моря.
Заключение
Когда мы говорили о сущности готики, мы пришли к выводу, что одним из главных источников силы этой, да и
Позвольте же мне, наконец, со всей твердостью высказать непреложный принцип, на котором зиждется все, о чем говорилось ранее: величие или убожество искусства находятся в прямой зависимости от того, является ли это искусство духовным и физическим детищем чистой и возвышенной человеческой души; присутствие души и в форме, и в содержании никак не зависит от мастерства исполнения, а уж тем более от науки; а любое искусство, в котором не чувствуются энергия, наитие и изобретательность сильного человеческого духа, ничего не стоит. Я имею в виду, ничего не стоит
Широко распространенное заблуждение состоит в том, что мы рассматриваем наши умственные способности как самодостаточную вещь, никак не связанную с нашим сердцем; в действительности же возвышенность или низменность разума определяются тем, какую мы ему даем пищу, с какими предметами ему приходится иметь дело. Возвышенны не сами по себе умственные способности, но способности ума, занятого подобающими размышлениями. Половина ошибок метафизиков проистекает из того, что они упустили это из виду: а именно что и добрый, и дурной ум заняты, по сути, одним и тем же, все зависит от того, с каким материалом он имеет дело, и, если заставить его перемалывать пыль и солому, он быстро иссушится от бессмысленного кругового движения.
А посему – да не возгордимся мы нашим знанием. Мы можем, до определенной степени, гордиться тем, что бессмертны, тем, что любим, мыслим, видим, тем, что над нами есть верховный Водитель; но нельзя гордиться тем, что мы вызубрили наизусть, тем балластом и грузом, что громоздится в трюмах духа; можно гордиться лишь тем лоцманом, без которого судно быстро бы затонуло и обломки его рассеялись бы по воле волн.
Любой современный студент-живописец знает об искусстве в пятьдесят раз больше, чем Джотто; но это не делает его более великим, чем Джотто, а его работы – более вдохновенными и более признанными, чем работы Джотто. И даже если он узнает все, что доступно человеческому разуму и что возможно узнать за долгую жизнь, он ни на дюйм, ни на волос не приблизится к ногам Джотто. Но если он оставит академическую скамью и с невинностью полного неведения уйдет блуждать по лесам и весям, радоваться с теми, что радуются, и плакать с теми, что плачут, – тогда в ином мире, в обществе славных и великих, Джотто протянет ему руку, и введет его в свой сияющий белизной круг, и скажет: «Это брат наш».