Мы ехали шагом, пешеходы двигались по тротуарам быстрее нас. Самыми шустрыми были велосипедисты и посыльные на маленьких мотоциклах, которых становилось вокруг все больше. Над шоссе повисло облако ядовитого смога, а поскольку давление было низким, оно неуклонно надвигалось на пешеходов, радовавшихся тому, что сегодня они оставили свои машины в гаражах. В половине десятого мы добрались до перекрестка Сокольской и Житной, и Загир припарковался на Галковой улочке.
Мы отправились фотографировать полуразвалившийся дом середины восемнадцатого века, последний, что сохранился еще среди сплошных развалин на улице «В туних». Владельца у него не было, так что если бы не управление по охране памятников, его давно бы уже разрушили. Загир сообщил мне по секрету, что дом наконец-то решено сносить, потому что за те годы, что в нем не жили, его состояние стало безнадежным. На это как раз и был расчет, такая же участь постигла десятки зданий, ценных с исторической и художественной точек зрения, причем не только в Праге, но и по всей стране. После смены политического режима инвестор тут же нашелся, но его интересовал лишь земельный участок. Надо было спокойно дождаться того момента, когда дождь и ветер разрушат дом до такой степени, что его придется сносить. Это должно было случиться в течение ближайших нескольких месяцев, и Загир уже спроектировал офисное здание, некий высотный «бизнес-центр», как он его именовал. Стоило прозвучать этому отвратительному слову, как сердце мое сжалось от ужаса: а что же Штепан, расположенный неподалеку? Не затмит ли его новый молох? Не лишит ли солнца и воздуха? А бедная колокольня? Что станется с несчастным крошечным Лонгином?
Но еще не все потеряно.
Пока Загир прыгал на одной ноге вокруг фотоаппарата и таскал туда-сюда штатив, я прогуливался по улице «На Рыбничку», наслаждался ее безмятежностью и постепенно проникался спокойствием приходского храма, тихо отдыхавшего подо мной на пологом склоне. Гул чумазой Праги доносился до меня едва-едва, сходившиеся улицы Житная и Ечная не слишком больно сжимали меня своими челюстями, потому что челюсти эти были еще далеко друг от друга. На какое-то время мне почудилось, что я нахожусь за городом, но при этом в окружении многоэтажных домов. Я даже прислушался — не запоет ли в каком-нибудь из дворов петух.
И снова тоска, снова мука. Я вдруг осознал, что, кроме музыки из радиоприемников, шума кухонных комбайнов, автомобильных моторов и строительных механизмов, не услышу ровным счетом ничего. И ничего не увижу. Не увижу тысячи башенок над крутыми красными крышами домов, не увижу черных дворов, узеньких входных дверей и маленьких окошек, каменных или деревянных перекрестий стенных опор и полукруглых крышечек-заслонок на белых печных трубах самой разной формы. Моего города здесь уже нет — единственного города, где я мог бы чувствовать себя как дома и защищать его, не щадя жизни и забыв о своей природной трусости. Города, от которого я мог бы зависеть — в той же степени, как и он зависел бы от меня, города, где я мог бы трудиться в цеху пивоваров, кожевенников или сплавщиков леса и где единственным моим желанием было бы сохранять неизменным порядок вещей: чтобы город и мое в нем обиталище не погибли при наводнении, при пожаре или нашествии чужаков… и чтобы город не сровняли с землей представители моего же народа.