Ни одна молодая женщина, даже и в монастырской келье, не рискнула бы окунуться в воображаемые грехи фрекен Малин без ужаса и содрогания. Но эта старая женщина, будучи в полной безопасности, с изяществом уточки ныряла в самую пучину погибели. Честная и последовательная от природы, она оставалась верна представлениям своей юности о том, кто взглянул на женщину с вожделением. И по Библии для нее выходило, что многие сонмы мужчин поистине с нею прелюбодействовали. Она с решительностью выворачивала жизнь наизнанку, как перелицовывает женщина выцветшее надоевшее платье. Будучи зеркальным отобвражением того грешника кающегося, чьи грехи делаются белы, как шерсть агнца, она истинное удовольствие находила в том, чтоб раскрашивать белоснежную шерсть своей жизни пронзительнейшими красками. Ревность, измена, совращение, насилие, детоубийство, старческая жестокость — все извращения страстей и даже галантные болезни, о которых выказывала она странную осведомленность, были для нее конфетками, которые одну за другой она вытаскивала из бонбоньерки своей души и овсасывала, как. сластена. Она была главной героиней своих фантазий и по регионам семи смертных грехов проносилась с восторгом мальчишки, скачущего по всемирным скачкам на лошадке-качалке. Никакие опасности не могли ее устрашить, никакие угрызения не мрачили ее совести.
Если было лицо, о котором говорила она с осуждением, — то была евангельская Мария Магдалина, малодушно с себя сложившая время сладких грехов и не нашедшая ничего лучшего, чем удалиться в пустыню Ливийскую в обществе лошадиного черепа. Сама она несла свои грехи с уверенностью атлета и готова была ими играть в бильбоке.
Даже лицо у ней изменилось вслед за душевной переменой, и в возрасте, когда другие дамы вынуждены прибегать к румянам и белладонне, снисходительность ее к людским слабостям способствовала дивному цвету лица и сиянию глаз. Ее теперь скорей можно было назвать хорошенькой, чем когда-нибудь. Ведьму она напоминала всегда, но, впав в детство, она скорей выступала злой феей из детской волшебной сказки, нежели Медузой, карающим ангелом с огненным мечом, побивающим принца Эрнста Теодора. Она сохранила свою эльфическую худобу и легкость, а что до искусства в танцах — она и сейчас на любом балу могла взять первый приз. Раздвоенное копытце ее было изящно раззолочено, как копытце Эсмеральдиной козочки. И в этом-то ореоле легкого безумия и странно воскресшей фантастической юности сидела она теперь, выплеснутая на сеновал в Нордернее, и оживленнейшим образом беседовала с кардиналом Гамилькаром.
— Когда, еще юношей, я переехал на время в Кобленц вместе со двором герцога Шартрского, — произнес кардинал задумчиво, прерывая недолгое молчание, — я знавал великoгo Абильгора [52]и частенько сиживал по утрам у него в ателье. Когда придворные дамы являлись ему позировать, а не одна прекрасная женщина желала, чтобы он увековечил ее красоту, как часто я слышал: «Умойтесь, милые дамы. Сотрите с лица пудру, сурьму и помаду. Ведь если вы сами себя рисуете, как я буду вас рисовать?» Часто потом я думал об этих его словах. Мне казалось, что то же неустанно твердит Господь слабым и суетным смертным: «Умойтесь! ибо если вы сами разрисовываете ваши лица, толстым слоем накладывая на них смирение, самоотвержение, целомудрие и милосердие, — что же мне остается делать?» И вот сегодня, — продолжал старик и улыбнулся, ибо страшным ударом волн тут сотрясло сеновал, — Господь умывает нас собственной своею рукою, притом не жалея воды. Будем же искать утешения в мысли, что нет чести более высокой и счастья высшего, чем когда сам Господь пишет наши портреты. Вот к чему вечно стремятся люди и что называют бессмертием.
Тут фрекен Малин чуть было не отпустила замечание о трудности этого предприятия применительно к лицу самого говорящего, но осеклась, не зная, сколь серьезное искажение благородных черт скрывают кровавые бинты.
Кардинал тотчас уловил эту мысль и сам ее выразил.
— Да, — сказал он. — Моему лицу Господь счел ныне нужным задать особенную мойку. Но разве не учили нас об очистительной силе крови? И я вам скажу, ваша милость, сила эта даже могущественней, чем мы подозревали. И, возможно, лицо мое нуждалось в такой обработке. Кому, как не Господу, знать, сколько румян и пудры я на него наложил за полвека? И знаете ли, ваша милость, я чувствую, что сейчас, когда я в этих бинтах, Господу сподручней писать мой портрет, чем когда-нибудь.
Фрекен Малин слегка покраснела, изобличенная в неосновательности, и ловко перевела беседу чуть-чуть назад, как переводят стрелки спешащих часов.
Благодарение Богу, — сказала она, — я в жизни не пудрилась и не румянилась, так что мосье Абильгор мог бы меня рисовать, когда ему заблагорассудится. Но что до божественного портрета моей скромной особы, который, как я понимаю, вывесят в небесной галерее, когда меня самой не станет. — то тут, с вашего позволения, я не совсем согласна с вашим преосвященством.