Читаем Сельва умеет ждать полностью

– Вы, Акакий Акакиевич, мужчина бывалый, вы на Земле живали, с вами нам, бедным валькириям, спорить неловко. – Она гневно вздохнула, и на спине ее звонко, словно отпущенная тетива доброго валлийского лука, щелкнула лопнувшая завязка. – Возможно, мы, провинциалки, в курбетах и вокализах не разумеем многого. Однако твердо знаем, что качества души и тела дарует не природа. – С каждым словом обширное декольте ее все более румянело. – Да, сударь, не природа, а Бог! Э-ле-мен-тар-но!

И, прекратив замечать существование разбитого наголову, принародно осрамленного китаезы, величественно отплыла прочь, словно утица-мать, сопровождаемая послушным выводком.

Прозвенел звонок. Публика расселась.

Пьеро деликатно отступил в сторонку, а покинувший свое убежище маэстро Кпифру, успевший в антракте сменить джинсовую пару на ярко-желтый старомодный, с низким вырезом и утрированно длинными фалдами редингот, наклонив смуглую голову, наполовину утонувшую в кружевном жабо, торжественно и вместе с тем любезно произнес:

– Д'Узенька!

После чего повернулся и, делая широкий приглашающий жест, отступил вглубь, пятясь к кулисам.

По залу пробежал не то сдавленный гул, не то глубокий, замедленный вздох. Головы задвигались. Дамские прически заколебали воздух. Таракан-Коба, владелец «Двух Федоров» и один из столпов Козы, перегнувшись через головы сидящих, что-то шепнул Кузе-Макинтошу; тот, не отрываясь от сцены, согласно кивнул. Один из прапоров-гвардионцев вооружился моноклем.

Конферансье, вернувшись на законное место, выкатил грудь.

– Исполняется, – он выдержал паузу, – печальная народная песня «Ой, не шей мне, матушка, сто восьмую-прим»![8]

Зал умер.

Остался только рокот световых волн, набегающих на воспаленные нервы. И песня. Жалостливая и гордая, исполненная бесконечной, раздольной, степной печали, томной неги и бесстрашного вызова злой судьбе, парящая в поднебесной синеве, взметающаяся в черные, лишь холодным звездным мерцанием пронизанные высоты и низвергающаяся в самые недра земли, туда, где предвечное пламя ярится и буйствует, тщетно тщась изгрызть усталые стены темницы. Песня звала и вела, песня учила свободе и велела умереть бойцом, песня становилась частью души, ни о чем не моля, но властно повелевая бороться и искать, найти и не сдаваться…

Один из немногих, Кристофер Руби слушал, не глядя.

Что экстерьер? Экстерьер – пшик!

Тем паче, что такой типаж никогда не привлекал его; в Дусеньке не было ни холодно соразмерной грации античных статуй, ни вампирически манящей сексуальности, ни юной, нетронуто-непорочной свежести; возможно, и даже наверняка, та же Нюнечка была куда милее и женственнее, но сейчас, когда под сводом шапито, растворяя в себе всю суету и грязь шумящего за стенами мира, царило, созидало и властвовало это теплое, играющее нежными обертонами сопрано, плавно снижающееся в задушевное меццо, все остальное на время сгинуло, ушло прочь, сделавшись тленным и незначительным. Уже не смущали душу ни рыжая косматая борода, дикими клочьями обрамляющая щербатый рот, ни рваные ноздри, ни каленым железом выжженное клеймо на низеньком лобике – все искупала песня.

Это, несомненно, было колдовство.

Присмиревшие, укрощенные валькирии глядели на сцену с детским восторгом, мужики – неприкрыто вожделея. Лишь сухонький, стриженный в скобку старичок в пятом ряду вроде бы даже и не слушал, а, сонно щурясь, крутил синими от наколок пальцами аметистовые четки, изредка остренько и победоносно оглядывая зал, словно говоря: э, хорошие мои, слушать да смотреть всем можно, а руками трогать одному мне дозволено! Он имел на это право, человек, отстоявший право обладать Дусенькой в беспощадных ножевых схватках, на треть сокративших население камер прославленного на всю Валькирию третьего специального блока…

Песня растекается в воздухе.

Тает. Тает. Та-а-а-е-е-еее…

Всхлип.

Всплеск рук.

Все.

Чудо убежало, оставив на память о себе светлую грусть в душах и густой аромат сапожного дегтя…

Зал медленно возвращался в реальность.

Аплодисментов не было.

– Во, бля! – констатировал шеф канцелярии.

– Оп, ля, – присоединился премьер.

– О, я, я… – хором затянули министры.

– И в заключение нашей антрепризы, – Пьеро трагически воздел руки к люстре, призывая ее в свидетели, что нет его вины в неумолимом течении времени, – вниманию достойнейшей публики предлагается премиерная мелодрама «Ярмонка на Ыврэйе, или Как добрый молодец пятый угол искал«, препотешной, разнохарактерной, комической дивертисман с принадлежащими к оному разными ариями, хохмами, анекдотами и побасками, исполняемыми как на отменной лингве, так и на йоркширском, малороссийском, баварском, провансальском, калабрийском и прочих забавных наречиях, а частью говором кокни, также и на достойный язык нгандва переложенных усилиями дорогого нашего маэстро Кпифру…

За кактусом устало вздохнули.

Маэстро, вновь джинсовый, привычно принял овацию.

– За сим… – Пьеро взмахнул рукавом. – Прошу!

Перейти на страницу:

Похожие книги