Все, стучало в висках, все решено! Нынче же, максимум завтра с утра, дрезину – на рельсы, и прочь отсюда. С рапортом об отпуске до окончания заварухи, и если скажут «за свой счет», то пусть будет так! А в приложение к рапорту – вот эту корзину, чтобы самым тупым из администрации стало ясно: это уже не весело! Какое уж там веселье, если теперь и союзные туземцы преподносят к Рождеству хорошо просушенные головы землян?!
С трудом преодолев спазмы, Роджер осторожно выглянул во двор. Его болезненно тянуло удостовериться: как там князек, стоит ли еще истуканом, нагло пялясь на плотно запертые двери штабного вагона?
Оказалось, уже не стоит.
Сообразил все же, что здесь свои порядки. Присел, прислонившись спиной к краю своего идиотского переносного шалаша, задрапированного пестрыми домоткаными дерюгами, звенит браслетами из жести и жрет халву, вычерпывая ее пригоршнями из объемистой банки.
– Мулеле!
Это выраженьице не слишком-то способный к языкам Роджер Танака запомнил уже давно. Именно так обращаются туземцы с автоматами к просто туземцам. И, кажется, инженер сказал звонкое словечко много громче, чем следовало бы.
– Недоносок!
Здесь, в пределах Тверди-под-Высью, мужчина, услыхав такое и не убив обидчика, становится равным пегой свинке тхуй. Но полноправный наместник окрестных земель никак не отреагировал на оскорбление.
Ибо не услышал. Как не услышал бы и громовых раскатов бубна Тха-Онгуа, грянь они сейчас из-за редких облаков.
Ему ныне было не до того.
Удобно поджав под себя ноги, Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, Левая Рука Подпирающего Высь, ел волшебную пищу кхальфах, равной которой нет в обитаемых землях.
В ярко блестящей круглой жестянке осталось уже совсем немного коричневого душисто-рассыпчатого лакомства, и выскребать последние крохи было нелегко. Но великий, изламывая пальцы, добывал-таки с самого донышка все новые и новые комочки; он отправлял их в рот и смаковал, давясь липкой слюной; он в экстазе закатывал глаза, позабыв обо всем, и на широкоскулом, всегда настороженном и жестком лице его не было в этот миг начертано ничего, кроме ослепительного, ни с чем не сравнимого блаженства…
2
Время остановилось, и не было ничего, кроме удушливого жара, и ледяного озноба, и липкого пота, разъедающего глаза; смерть оказалась всего лишь радужным мерцанием, отделяющим тьму от света, и Дмитрий бродил в многоцветных переливах, пытаясь найти выход, и, не находя, вновь и опять проваливаясь в затхлую, то душную, то знобкую пропасть безмолвия.
А потом пришла Анька. Просто вышла из ослепительной белизны, полыхнувшей мгновенной вспышкой, и присела около изголовья, выхоленная, как всегда, и ухоженная, пожалуй, даже больше, чем в те дни, когда они еще виделись. Она протянула было руку к мокрому лбу Дмитрия, но рука, помедлив в воздухе, исчезла, так и не коснувшись слипшихся завитков волос, и он вовсе не обиделся, потому что это как раз было очень на нее похоже; Анька не была бы Анькой, позволь она себе дотронуться до чего-то неприятного, мокрого, неэстетичного. Но все это было совсем не важно, если она пришла, несмотря на все плохое, что было раньше; она – здесь, вот что самое главное, и Дмитрий всем телом потянулся к ней, попытался оторвать голову от влажного изголовья; ему необходимо было сказать ей очень много: как плохо было без нее, доброй или злой, верной или предательницы – неважно; как нужна она ему, любая, лишь бы рядом; и о том, что все забыто и прощено, тоже нужно было сказать… но губы не повиновались, губы предали, как некогда изменила Анька, и вместо наиважнейших слов вырвался сиплый всхлип, а девушка с кошачьим лицом, лукавыми глазами и совсем чуточку крупноватым носиком, подождав еще недолго, пожала плечиками, встала и спокойно, вовсе не думая оглядываться, пошла прочь, к белым сполохам, оставшимся после вспышки, чтобы шагнуть в них и уйти, пропасть навсегда, как уже сделала однажды…