Когда хозяйка гостиницы поинтересовалась, сколько времени еще я намерен занимать номер, я сообразил, что мне здесь больше решительно нечего делать, — словно я только и ждал ее вопроса. Я собрал вещи и уехал ближайшим поездом.
В Париж я прибыл вечером. За время поездки передо мною вновь забрезжил луч надежды: я ожидал нового поступка со стороны человека, приславшего карточку. В то же время, после стольких разочарований, я запрещал себе слишком уж лелеять эту надежду. Я даже задавался вопросом, а не пригрезилось ли мне что-то в Амстердаме, — все это теперь выглядело такими сумбурным: места, даты, люди, предметы… Все это отныне существовало лишь в моих воспоминаниях, а я больше не был уверен в том, что они коренятся в реальной действительности. Кто докажет, что все это я прожил не только в своем воображении? Кто докажет, что все эти события не были просто-напросто сценическим воплощением моих желаний? Моя бедная голова уже ни к чему не питала полного доверия.
Но в Париже, у меня под дверью, меня ожидал точь-в-точь такой же маленький конверт, а в нем точь-в-точь такая же карточка из плотной бумаги, а на ней — написанные все тем же четким почерком следующие слова:
На обороте был указан адрес. Сегодня было 10-е. Встреча назначена на завтра. Я вернулся как раз вовремя.
Я остановился перед мрачноватым от мрамора и зелени современным зданием, в котором не было ничего примечательного; зеркала в холле едва отсылали друг другу немного света, с трудом проникавшего внутрь. Лифт. Сегодня я был умыт, пристойно одет и даже слишком тщательно причесан.
Четвертый этаж. Коридор. Квартира 202.
Дверь отворяется сама. Я останавливаюсь в нерешительности. Потом все-таки вхожу.
В квартире темно, ставни закрыты, шторы задернуты. Полная тишина. Я прохожу через несколько комнат, пустых, без мебели, лишь обрамляющие их
белые плинтусы поглощают просачивающийся извне свет. Комнаты расположены анфиладой. Еще одна. Еще. У меня ощущение, что я здесь уже был.
В конце коридора слабый свет. Рабочий кабинет. Я так и предполагал, что он должен быть там.
Я иду туда. Постепенно из темноты выступает желтый шар. Уже на пороге комнаты я понимаю, что это отсвет лампы на старом лысом черепе.
— Входите, я вас жду.
Напряженное лицо Старика искажается, превращаясь в невероятную сеть складок и морщин: он улыбается мне.
— Садитесь.
Каждое слово сотрясает его тело. Я пытаюсь вообразить его легкие — они должны быть тонкими, как папиросная бумага.
Он смотрит на меня из-под восковых век, тяжелых и складчатых, оставляющих такую узкую щель, что кажется, будто он спит.
— Я прождал вас пятьдесят лет. А потом увидел вашу статейку в одном философском журнале. Пятьдесят лет! О, я не ропщу. Я знал, что понадобится именно такой срок, но ведь надо же было набраться терпения! Я уже почти впал в отчаяние, утратил надежду. И вот вы наконец здесь. Теперь я смогу узнать новые подробности.
Он, очевидно, выжил из ума. Я начинаю жалеть, что пришел сюда, и разглядываю комнату. Лампа слабо цедит тусклое освещение на письменный стол, запаленный старыми папками, пожелтевшими листками бумаги, исписанными фиолетовыми чернилами; стены, которые свет едва лижет, покрыты книгами от пола до потолка. Мы находимся в маленькой библиотеке, отчего я инстинктивно успокаиваюсь и с удобством, поглубже, устраиваюсь в кресле.
— Напротив, это вы, милостивый государь, наверняка можете сообщить мне много нового.
Я внезапно отдаю себе отчет, что это первые произнесенные мною слова. Мой голос, громкий и звонкий, тревожит воздух и стены, привычные к тишине. Это словно опьяняет меня.
— Я обязан вам и находкой рукописи Шампольона, и уверенностью в том, что все это происходит со мной не во сне. По правде говоря, тот факт, что я единственный занимаюсь Лангенхаэртом, заставил меня усомниться во всем. Тем не менее не думаю, что милейший Шампольон, к которому направила меня ваша записка, провел действительно серьезную работу; он всего-навсего беллетрист. Он что-то вообразил о Лангенхаэрте, но не занимался никакими поисками.
— Он был просто дурак, — безапелляционно заявляет Старик.
В его голосе, равно как и в его суждении, слышится нечто режущее, и мне становится не по себе.
Я почему— то испытываю потребность вступиться за Шампольона:
— Его повестушка, по крайней мере, имеет то достоинство, что в ней излагается аргументация против эгоистической философии: он хорошо показывает, что в любви, в настоящей любви, имеет место преодоление границ собственного «я», привязанность к другому существу, что противоречит теории радикального одиночества. Непосредственное присутствие другого человека — его взгляд, его лицо, его поступки — дает ощущение того, что внешний мир существует.