У него не хватило смелости разбудить ее, произнести те слова, которые он давно готовил. Нельзя сказать, чтобы у него подкосились ноги или окостенел язык, но остановился Кутай в нерешительности, не зная, как поступить. По-видимому, она устала, если выбрала для сна столь неподходящее время, а раз так, разумнее всего не будить ее.
Кутай заметил наган у нее под подушкой и винтовку у стены. Даже здесь она не изменяет себе. Вот, обратись к ней не так, как ей хочется, схватит свое оружие, на коня — и поминай как звали. Кутай живо представил себе эту картину и улыбнулся. Ну, что же, пусть спит. Он поправил одеяло, чтобы прикрыть ее плечо, и в тот момент, когда он наклонился, она приоткрыла веки. Так поступают приученные к опасностям люди. Увидев его, она улыбнулась.
— Воротился… — сказала она, как ребенок спросонья, еле-еле разлепляя губы. — Воротился… — Она притянула его к себе, прикоснулась щекой к его щеке, подвинулась к стене. — Сымай свою форму, Жорик, лягай… — распахнула ворот его гимнастерки, поцеловала в шею, — думала, и не дождусь тебя… Серый лебедь…
Глава восьмая
Обычно к зиме рассасывались курени, бандеровцы тайком расползались по хатам сообщников, прятали на чердаках и в подвалах оружие, чтобы оно всегда было под рукой. Зимой схроны как бы консервировались до чернотропа, а банды если и выходили на разбой, то только мелкими группами.
В нынешнем году оуновцам стало еще труднее. Население все активнее поддерживало пограничников, которые за короткий срок после окончания войны сумели укрепить охрану границы: завершались прокладка контрольно-следовых полос и строительство наблюдательных вышек, оборудовались сигнальные системы, застава налаживала взаимодействие с сельским активом.
Установление народной власти в сопредельных государствах облегчило охрану этого сложного участка границы Советского Союза.
Военные мероприятия, как бы они ни были хороши и продуманны, не могут до конца решить задачу охраны, если местное население отвергает эти мероприятия и помогает нарушителям. Оуновское движение обрекалось на вырождение еще и потому, что постепенно обрубались питающие его корни, и не силой оружия, обрубающего эти корни, а улучшением почвы, поднимающей добрые злаки и отказывающейся питать сорняки.
Об этом говорил Ткаченко приехавшему из центра товарищу в полувоенном костюме: в хромовых скрипучих сапогах и наглухо застегнутой коверкотовой гимнастерке.
Они уже больше часа сидели наедине и никак не могли договориться. Представитель центра Любомудров побывал под усиленной охраной в ряде сел, в том числе и в Скумырде, был обстрелян по дороге и потому утвердился во мнении о необходимости жестких административных мер.
Настойчивость секретаря райкома, вернее, самостоятельность суждений и отрицание тех мер, которые предлагал представитель, вначале вызвали у последнего удивление, потом раздражение.
— Вы утверждаете, — еле сдерживаясь, говорил Любомудров, — что бандеровщина, так же как махновщина и антоновщина, обречена на распад и гибель самим ходом исторического процесса?
Ткаченко наклонил голову, сказал:
— Да! Эти антинародные силы будут поглощены самим течением жизни советского общества…
— Минуточку, — перебил его представитель, не любивший выслушивать возражения и привыкший везде видеть полное повиновение и предельную исполнительность. — Антоновщина была разбита вооруженной рукой. Махновщина — также. Представьте себе, если бы Советская власть терпела это паскудство! Лучшие полки буденновской конницы дрались против Махно!
— Другое время, другие песни, товарищ Любомудров. Страна была в стадии становления, партийные организации малочисленны, мятеж начали против нас кулачье, подонки и обманутые крестьяне, запуганные новым, непонятным словом — коммунизм… У нас другое. Это же островок, окруженный огромным морем — полностью сложившимся государством с его конституцией, законами, победоносной армией, недавно разбившей Германию…
Любомудров ходил по кабинету, заложив руки за спину, склонив крупную голову немножко набок. На голенищах его сапог отсвечивали зайчики, когда он попадал в полосу солнца.
— Продолжайте, Павел Иванович, и извините меня. — Он на секунду приостановился. — У меня такая привычка…
Ткаченко высказывал свои соображения, трудно сдерживаясь, и невольно ловил себя на мысли: нужно ли именно этому человеку говорить о том, что ему, Ткаченко, близко и дорого, что им выстрадано? Любомудров держался слишком начальнически, и за его холодной корректностью не чувствовалось души. У него были властно и пренебрежительно сложены губы, строгие глаза, в глубине которых Ткаченко прочитал равнодушие.