Александр был подчеркнуто вежлив с женщинами, как положено моряку и офицеру. Он учтиво склонился к девушке:
— Извините, как ваше имя?
— Люда, — помедлив, удивленно сказала девушка.
— Так вот, Люда, почему бы вам не сесть на барьер, как я?
— Думаете, ничего? Можно?
— Вполне, — солидно подтвердил он.
Она уперлась руками в барьер, легко подпрыгнула и уселась рядом с ним.
— Ну как? — заботливо спросил он через минуту.
— О! Вполне, — повторила она его выражение с робким смешком.
Но через несколько минут Александра и Люду ссадили с их насеста — по требованию какого-то придиры. И они снова погрузились в свой «колодец», на дно которого доносились только звуки оркестра.
Снова зазвучала торжественная мелодия-аккорд, и холодок пополз по спине.
— Неужели он не был здесь? — пробормотал Александр.
— Кто? — негромко спросили рядом.
— Композитор… Простите, я думал вслух. Так живо представилась блокада, а потом наша победа… Когда в оркестре звучит вот это!
— Но это же тема великого города! — удивленно сказала девушка. — Она проходит через весь балет.
На них зашикали. Тема великого города, вот, стало быть, что! А он и не знал.
Теперь понятно, почему воспоминания его пошли по такому руслу…
2
Ему виделся город, погруженный во тьму, очертаниями зданий напоминавший горный ландшафт, беспорядочное нагромождение скал.
Взад и вперед раскачивались по небу лучи прожекторов — гигантский светящийся маятник. Казалось, ободряющее тиканье метронома идет от этих лучей, они-то и есть метроном, который включается во время воздушного налета или артиллерийского обстрела и настойчиво напоминает людям: город жив, город стоит, город выстоит!
Фронт совсем близко — в двенадцати километрах от Дворцовой площади. Уже готовится вступить в должность немец, фашист, генерал-майор Кнут, назначенный «комендантом Петербурга». Исполнительный дурак, он заготовил даже путевые листы для въезда в город легковых и грузовых машин.
Зря трудился! Гордые ленинградцы не испытали на себе действия фашистского «кнута».
Зато сверху, с бомбами, ворвался в осажденный город посланец фашизма — голод! Это было в сентябре 1941 года.
— Ахти нам! Беда-то какая, беда! — крикнула мать, пробегая по коридору. — Склады с продовольствием горят!
Все вокруг озарено оранжевым мигающим светом.
Зенитки отогнали фашистских бомбардировщиков, но непоправимое совершилось. Ручьи масла текли по мостовой. Мука и пепел, летая по воздуху, оседали на скорбные лица людей, стоявших у пожарища.
Огонь затухал. Кое-кто, согнувшись, уже рылся в черно-серой земле.
— Попробуй! Сладкая! — Шуркин друг Генка протянул ему в горсти немного земли.
Она и впрямь была сладкой. Горячей и сладкой; земля пополам с сахарным песком!
Это был первый большой воздушный налет на город. Вскоре стакан земли с пожарища продавался в Ленинграде втридорога.
И все-таки великий город стоял и выстоял!..
Если бы Александр узнал, что соседка его думает, в общем, о том же, о чем и он, то сказал бы: «Мысли идут параллельным курсом», — и очень удивился бы.
Только Люда думала не о сладкой земле с пожарища, а о блокадном хлебе.
О, эти заветные сто двадцать пять граммов, дневная норма, о получении которой начинали мечтать уже накануне! Муки в маленькой черной плитке было меньше, чем древесных опилок, да и мука-то, собственно, была пылью, которую соскребали с пола на мельничных дворах. Но ленинградцы уважительно и ласково называли свой блокадный хлеб хлебушком!
Черная плитка уплывает в сторону. Перед Людой заколыхалась толпа. На Сенной бьют торговку-спекулянтку. Люди, до предела истощенные, раскачиваются, взмахивают кулаками, но удары слабые. После каждого удара приходится останавливаться и переводить дыхание. А лица у всех отекшие, неподвижные, с желтыми и багровыми пятнами.
Увидев подобный сон, ребенок просыпается с криком и долго не может потом заснуть. Но ведь это и был страшный сон ее детства — блокада!
А сосед Люды тоже продолжает совершать свое бесшумное странствие. Он видит себя в темном провале улицы. Медленно идет, и длинная тень его ползет по сугробам перед ним. Зарево качается над Петроградской стороной, потом перебрасывается в район гавани.
Лютый мороз сковал город, вода замерзает на лету. Только что Шурка схоронил мать. Сам отвез ее на санках, заботливо запеленав, как когда-то она пеленала его.
Он не плачет. Лишь внутренний озноб с утра начал бить его и не проходит. Да какой-то туман застилает глаза.
Это страшная ледяная весна 1942 года, когда вслед за мужчинами начали умирать и женщины. Они дольше держались.
Мать Шурки держалась до последнего.
Неделю назад пришло письмо от бабушки из Рязани. Несколько ломтиков сушеного лука были прикреплены наверху страницы. «Прошу не отказать в просьбе, — стояло в письме, — пропустить по почте этот лук в незабываемый город Ленинград для моего внучонка Шурочки 13 лет».
Мать, наверное, и ломтика этого лука не попробовала!
И вот он придет домой, а дома его встретит молчание! Из глубины длинной темной комнаты, с дивана, не раздастся слабый голос:
«Шуренька, ты? А я уж бояться стала за тебя. На улицах-то стреляют…»