Талете. Господин, то, что сделала я, сделал и мужчина.
Сомбор. И ты посмела это сказать! Голосуем!
Бутта. Ну, ну, Сомбор; ты слишком торопишься решить судьбу этой девочки. Расскажи нам, дорогая, отчего ты умерла?
Талете. От страха.
Марроскуин. Господи боже!
Талете. Да, господин. В последнее время полиция часто сажает нас за решетку, бедной девушке деваться от нее некуда. А нервы у меня уж не те, что раньше; и позавчера, когда они снова меня посадили, я умерла.
Бутта. Ты не должна была делать это! Сколько тебе лет?
Талете. Двадцать четыре.
Бутта. Ай-ай! Такая молодая!
Мемброн. Смерть – неизбежное воздаяние за грех.
Сомбор. Одним источником зла меньше.
Диарнак. Ты знаешь закон?
Талете. Да, господин. Мужчинам нужны такие девушки, как я, а по закону нас должны арестовывать, не то люди скажут, что мужчины сами поощряют веселую жизнь.
Марроскуин. Это просто безоб-р-р-азие, что мужчины, которые издают законы, ради своего удовольствия губят других.
Диарнак. Во всяком случае, на улицах должен быть порядок.
Бутта. Ну, дорогая, расскажи, как ты дошла до этого? В лучшем случае ты, можно сказать, зря растратила свою жизнь.
Талете. Я вышла замуж, когда мне было шестнадцать лет; с мужем мы не ладили; а потом я встретила человека, которого, как мне казалось, полюбила по-настоящему; но я ошиблась. Потом я встретила еще одного и была уверена, что уж это тот самый, настоящий, а он был совсем не тот; и после этого мне было почти все равно, но хотя я никому не отказывала, чтобы как-то прокормиться, я всегда искала его.
Марроскуин. По-р-р-азительно! Поиски совершенства. Эта девушка художник. Я думаю, нам следовало бы…
Мемброн. Братья! Голосуем!
Сомбор. Секхет!
Бутта. Нет, мне это не нравится; у нас с миссис Бутта есть дочери. Давайте оправдаем ее.
Талете. И вот еще что, господин: я никогда не выдавала ни одного мужчины.
Диарнак. Секхет!
Марроскуин. Она так трогательна. Я не могу…
Мемброн. Два против двух. Мой голос решающий – дайте мне подумать. Если мы простим эту падшую дщерь, – а строго придерживаясь наших принципов и не пересматривая их критически, нам, вероятно, все-таки следовало бы это сделать, – что нас ждет? Мы уже не сможем сказать народу: грешите, но помните – вы погубите свои души! А это, братья, очень опасно. Мы не должны забывать, что наш символ веры – любовь и сострадание, но нужно с большой осторожностью относиться ко всякой сентиментальности и мягкосердечию. Должен сказать, положа руку на сердце, что я не осуждаю ее, но, тем не менее, не могу воздержаться от голосования. Ибо, братья, мы должны помнить, что если мы не осудим ее, то уж, верно, никто ее не осудит; а если кто случайно и осудит, то это будет унизительно для нашего достоинства, ибо мы признали себя арбитрами морали. Поэтому, сознавая, сколь много значит сострадание, я считаю своим профессиональным долгом сказать: Секхет! Решено тремя голосами против двух. Уведите ее!
Марроскуин. Твое имя? Арва? Так! Каким же образом ты покинул нашу землю?
Арва. Я улетел.
Марроскуин. Ты что, летчик?
Арва. Нет, не совсем. Зато через все прочее я прошел.
Марроскуин. Так, так. Наслаждался ли ты морфием, был ли в Монте-Карло?
Арва. Было и то и другое. Да еще тотализатор.
Марроскуин. Понятно; случай безнадежный. Нынче это так часто бывает: «Ludum insolentem ludere pertinax»[1]. Да, да!
Бутта. Насколько я понимаю, этот юноша – игрок. Позвольте же мне сразу сказать ему, что здесь он не найдет сочувствия. Очень уж много развелось этих азартных игроков.
Марроскуин. И все же мы должны попытаться поставить себя на его место. Лично мне неведомы такие искушения.
Сомбор. У тебя просто не хватает смелости!
Марроскуин. Я тебя не просил вмешиваться!
Диарнак. И покороче.
Арва. Таким уж неугомонным я уродился.
Марроскуин. Восхитительно сказано. Этот юноша – художник.
Арва. А тут еще газеты…
Мемброн. Порицая склонность прессы разбрасываться и ее пристрастие к сенсациям, мы должны по справедливости отметить некоторые ее безусловные достоинства.