Они и нынче появляются в Перми. Что связано с гордыней, обуявшей патриотов города. Наверно, с той поры ещё гордыня завелась, когда отлили тут царь-пушку, весившую не только на четыре тонны больше, чем знаменитая московская (каких-то жалких сорок тонн), но ещё и стрелявшую, в отличие от столичной неудачницы. Снарядами в двадцать восемь пудов. Ну как тут не зародиться тайной гордыне? А в каком другом городе мелкая речушка, отделяющая старый город от кладбища, называется Стикс? А на деревьях, спиленных в здешних окрестностях, стоит вся Венеция – это знаменитый карагай – лиственница, она единственное дерево, которое твердеет в воде. Ну, словом, много оснований для того, чтобы считалась Пермь хотя бы третьим по России городом, где вполне кипит столичная жизнь. К тому же множество талантливых людей отсюда вышло (взять хотя бы Дягилева, который в восемнадцать лет сбежал и более старался Пермь не вспоминать. Попов опять же – радио он изобрёл пускай не первый, но самостоятельно). И правда, очень многие талантливые люди жили здесь или отсюда в жизнь пускались. Оружейники, к примеру, пушечные мастера, создатели авиационных моторов. Писатели: Бажов, и Мамин-Сибиряк, и Осоргин. Однако патриотам настоящим мало этого. В одном письме (кажется – Горькому) написал как-то Чехов, что героини его пьесы «Три сестры» могли бы жить в любом провинциальном городе. Ну, например, в Перми, неосторожно пояснил Чехов. И вот уже экскурсоводы резвые показывают дом, где тосковали три сестры. В Москву, в Москву!
Дай Бог этому городу расти и хорошеть. Я очень интересно там пожил. А через месяц, когда я уже вернулся, приключился тот пожар кошмарный в ночном клубе «Хромая лошадь», где погибли сотни полторы людей. «И ты бы мог!» – вздыхали сердобольные знакомые. Нет, я не мог. Я не хожу в такие заведения. Там современная российская элита гужевалась. Там гуляли на ворованные или взяточные деньги. Потому что на свои, на кровные, не станешь пить коньяк ценой тридцать четыре доллара за пятьдесят граммов, а там как раз такие цены были. По уровню – вполне столичные.
В Перми я доверительную донельзя записку получил:
«Игорь Миронович, а существует ли всемирный еврейский заговор и как туда возможно записаться?»
При подъезде к Челябинску меня охватило странное чувство близости: город этот некогда двумя стежками прошил всю мою биографию. Сюда в самом начале войны переехал завод, на котором работал мой отец, и вся наша семья прожила тут год или полтора. Мне было пять лет, и ничего о времени эвакуации я помнить, естественно, не мог. Кроме одного эпизода – впрочем, он повторялся периодически. Раз в неделю (или в месяц?) отцу выдавали паёк, в котором была большая плитка шоколада. Яркая, цветная, невыразимо прекрасная даже внешне. Эту плитку шоколада мама сразу же меняла на буханку хлеба – у одной и той же женщины. А я при маме неотлучно находился, и однажды эта женщина спросила, не горюет ли ребёнок, что досталась шоколадка не ему. Мама непривычно резко ей ответила, что нет, нисколько. Мама неправа была, ребёнку эту шоколадку было очень жалко всякий раз, иначе он бы не запомнил краткий разговор двух женщин.
А спустя почти сорок лет я провёл в Челябинске несколько дней в пересыльной тюрьме – по дороге в сибирский лагерь. После каждых трёх дней пути в столыпинском вагоне полагался отдых в какой-нибудь тюрьме, таков был гуманизм начальства, знавшего условия этапа. Мне тюрьма эта запомнилась и внешне: нас туда пешком вводили почему-то, высадив из автозака у ворот, – и нелепой радостью, меня вдруг обуявшей от неожиданной человечности, впервые мною встреченной у надзирателя. Нас вели по длинному коридору явно старого здания, и я по своему дурацкому любопытству спросил у шедшего рядом пожилого тюремщика, когда эту тюрьму построили. И он не цыкнул на меня и не обматерил, а с некоей даже приветливостью ответил:
– В восемнадцатом году. То ли её красные для белых строили, а то ли белые для красных, – и засмеялся.
Я к нему такую ощутил симпатию и благодарность – вдруг на минуту окунулся в мир нормальный и естественный.
На этот раз меня к тюрьме подвёз не автозак, а маленький автобус городского телевидения. Оператор хищно задвигался, снимая с разных сторон, как я сладостно курю, глядя на тюремное обшарпанное здание.
– Так на отчий дом смотрят, – сказала мне журналистка.
– А я так эту тюрьму и ощущаю, – ответил я вполне искренне.