Ей с весны не давала покоя мысль, что давно уже пора было навестить могилку мамы на сельском кладбище. Прособиралась всё лето, откладывая с недели на неделю, и вот только теперь, в начале осени, собралась.
На погост она придёт в первую очередь. Так нелегки всегда были эти посещения, и так, однако, её тянуло сюда — будто к маме в гости приезжала и будто действительно встречалась с ней, как запросто могла встретиться встарь. Всякий раз при воспоминании о матери в сердце у Надежды вместе с болью возникало чувство вины: не уберегли... Приберётся, расскажет о себе, об отце... Вздохнула: маме бы рассказать, в любимые родные глаза глядя. Но... придётся рассказывать, как в сказке старинной, — былинкам, растущим на холмике, юной берёзке, поднявшейся рядом, птичке, присевшей на крест и щебечущей о радостях жизни... да холодному камню, лежащему у покойницы в ногах. Мама услышит...
И лишь затем Надежда проведает покинутый всеми родительский дом.
Говоря с кем-нибудь о поместье, о родительском доме, Надежда в последние годы всегда была вынуждена добавлять — «то, что от него осталось», поскольку после известной государевой реформы, освободившей крестьян[5], помещики Станские — Иван Иванович и его дочь Надя — не нашли для себя иного выхода, кроме как переселиться в Петербург, и скоро всё в поместье, в некогда достаточно крепком хозяйстве, пришло в совершенный упадок. Возможно, причины этого упадка вовсе и не в реформе следовало искать, а в личностных качествах отца — в отсутствии у него простейшей рачительности и умения хозяйствовать, в отсутствии деловой хватки и экономической сметливости и, как то ни удивительно, в природной доброте его. Иван Иванович, демократ из демократов, своих крестьян держал не в строгости, не в послушании; в то время, как у иных помещиков крестьяне прищура хозяйского боялись, он последним много вольностей позволял, и они тем пользовались — беззастенчиво и порой чрезмерно — пока молодой барин в собственное удовольствие, в возвышенность чувств разъезжал по округе в бегунках[6], пока читал себе стихи в сени берёз, пока гулял в полях, любуясь живописными валунами и мхами, тщась заглянуть поэтически задумчивым взором за горизонты... они бездельничали, беленькую попивали и, понятно, приворовывали...
От этих мыслей девушку отвлекло какое-то волнение в вагоне позади неё.
Она обернулась. Трое молодых людей, поигрывая ножичками... обирали пассажиров.
Дама средних лет в шляпке с вуалью возмутилась, порывалась зачем-то подняться со своего места, обращалась к каким-то господам, чтобы они вступились, но те сидели тихо, словно ничего не происходило, прятали глаза. Грабители довольно грубо усадили даму на место и приставили для устрашения кривое лезвие к горлу. Другие пассажиры, видя эту сцену, более не роптали; они расставались молча со своим достоянием — кошельками, портмоне, серьгами, кольцами, часами. Один грабитель держал ту даму и, озираясь по сторонам, двигал рукой, будто собираясь всё-таки перерезать ей горло. Второй обыскивал пассажиров, проворно обшаривал их багаж. Третий, который, видно, был за главного, держал полотняный мешок, в какой бросалось всё награбленное. Так, отнимая ценности и запугивая пассажиров, двое грабителей продвигались по вагону и были всё ближе к Надежде.
Она от волнения растерялась и не знала, что делать, только смотрела во все глаза, как те двое подходили всё ближе. Можно было бы попробовать бежать из этого вагона — выход-то был свободен. Но ноги, как будто налитые свинцом, не двигались с места. Надежда взглянула на спящего соседа, однако сон его, казалось, был крепок и безмятежен, как и полчаса, и час назад. Ей оставалось только сидеть и ждать — ждать, что будет дальше, ждать, что случится чудо и эта троица её не заметит. Она так и вжалась в спинку диванчика.
Но чудо не произошло. Главарь грабителей скоро стал напротив, расплылся в улыбке:
— А кто тут у нас? — и воззрился на Надежду. — А у нас тут барышня! Да как хороша, свежа: с картинки красавица. Посмотрим-ка, что у неё есть...
Он сам потянул к себе её соломенный саквояж. Подняв крышку, выбросил на сиденье подушечку-думку, пару платьев, дорожный калач, пролистнул и отшвырнул дневничок и, наконец, наткнулся на ридикюль, украшенный мелким стеклярусом.
— Вот. Кошелёчек у неё, оказывается, есть. Ну теперь уже — нет... — он как бы удручённо покачал головой, а ридикюль тут же исчез в полотняном мешке. — Саму барышню придётся тоже обыскать. Не прячет ли чего-нибудь на себе, не укрывает ли под платьем?..
Надежда подняла на него испуганные глаза.
А он ухмылялся и куражился:
— Знаем мы, где барышни колечки прячут, чуть что.
У него были нагловатые, слегка навыкате водянистые глаза и жёлтые прокуренные зубы. Рыжеватый чубчик выбивался из-под картуза. Рука грабителя уже тянулась к пуговке у неё на груди. И был отвратителен его, ставший сальным, взгляд. Рука была так близко, что Надя уже слышала исходящий от неё сладковато-едкий запах табака.
Но тут дружок его остановил: