Помогли ему, или, уж если выражаться прямо и просто, крепко выручили, спасли, – в молодые бурные годы с пониманием им воспринятое от художника Васи-фонарщика, а солидней – Василия Яковлевича, знаменитого нашего Ситникова, великого педагога и, без тени малейшей сомнения, выдающегося, прирождённого, это правда, гипнотизёра, юродство – древнейший русский способ самозащиты, а также – природная зверевская, тамбовская, видно, смекалка, и мужицкий, от почвы, недюжинный, с парадоксами, с вечной самостью, на путях земных и небесных, и в быту, его ум стержневой.
Сюда же следует отнести и врождённый, временами просто фантастический, – приходится, говоря о Звереве, повторять именно это слово, но лишь оно и выразит наиболее точно то, что в герое действительно было, – грандиозный его артистизм.
Готовясь к визиту грядущему, облачился Толя, сознательно, из любви к артистизму, но ещё – из любви к парадоксам, и, конечно же, из озорства, в то, что похуже выглядит, короче – во всякую рвань.
Понаделал побольше дыр – может, вспомнил о скульпторе Муре? – или, может, себе представил наше русское решето? – понаделал так много дыр, где возможно только их сделать, где нашёл для этого место в захудалой своей одежде, что, казалось, в нём пробудился крепко спавший дотоле дизайнер, да ещё и сверхсовременный, ультралевый авангардист.
Лил себе за пазуху водку, не жалея сорокаградусного приснопамятного напитка, щедро, чтобы покруче пахло.
Штаны надел хоть и английские, но настолько и так вызывающе испачканные, измазюканные, ухандоканные вконец в процессе творческом радужными, павлиньими, пёстрыми красками, что у любого, со стройки, занюханного маляра спецовка рабочая выглядела неизмеримо лучше.
Щетину не брил специально: пусть в глаза бросается сразу же, точно дыбом вставшие иглы у рассерженного ежа.
Волосы лихо взлохматил: пусть торчат себе во все стороны.
Подаренные недавно коллекционером Костаки, «дядей Жорой», как он его по-приятельски называл, Георгием Дионисовичем, как звали его другие, новёхонькие, скрипучие, как раз по ноге, ботинки, поразмыслив, решительно снял.
Изыскал где-то старые, ветхие, из начала века, возможно, прохудившиеся галоши, здоровенные, прямо клоунские, размеров на пять побольше, чем его привычная обувь.
Ноги, сняв носки, обернул советскими, всем знакомыми, центральными, то есть партийными, как на подбор, газетами, в несколько плотных слоёв, – да так это сделал художественно, что даже издали можно было, при желании, прочитать, – где «Правда», а где «Известия».
Соорудив из газет этакие бумажные, многослойные, с головоломкой шрифтов и названий статей, портянки, надел цирковые галоши и стал терпеливо ждать, когда же за ним приедут.
Приехали вскоре за ним на чёрной бесшумной машине вежливые, спокойные люди в шляпах и в серых, неброских, но добротных, длинных плащах – и повезли его прямиком к пребывавшей где-то на кремлёвских высотах власти, в далеке самом дальнем, Фурцевой.
Благополучно прибыли куда полагалось, – на место.
Зверев спокойно вошёл в кабинет министра культуры.
Фурцева тут же, с деланой, условно-любезной улыбкой, – шагнула к нему навстречу.
И – сразу же – онемела…
Перед ней – что за бред? – стояло – что за вид? – натуральное чучело.
На странной фигуре вошедшего был надет пиджак, но какой-то не такой, как надо бы, – густо, даже слишком густо усеянный сплошными, вплотную идущими, одна к другой примыкающими, разнообразными дырами, ну прямо как решето, с прорванными карманами и грязными, смятыми лацканами.
Штаны на вошедшем были так густо измазаны краской, что непонятно любому, кто ни взглянул бы на них, становилось – материя это или грубая мешковина, или ещё что-нибудь, но вот что – да кто его знает!
Ноги вошедшего были всунуты в преогромные, клоунские, похоже, старые, даже древние, прохудившиеся галоши, оставляющие на паркете отпечатки мокрые рубчатые, и туго, на совесть, обёрнуты сделанными из газет какими-то вроде портянками.
На одной ноге, приглядевшись, прочитала Фурцева: «Правда», – многократно и виртуозно повторённое и размноженное название столь знакомое родной, любимой газеты, главного в государстве нашем печатного органа коммунистической партии, на другой ноге прочитала – сплошным шрифтовым эхом продолжающееся название, тоже близкое сердцу, – «Известия».
Под пиджаком у вошедшего в кабинет министра высокий красовались две разные рубашки, обе – швами наружу, причём были выпущены свободно почему-то поверх штанов.
Верхняя рубашка была хоть и грязноватая, но белая, ну а нижняя, почище, – красная, и ещё из-под неё выглядывала синяя линялая футболка.
Налицо, как видим, были все цвета нынешнего нашего, российского, флага лет сплошной свободы, триколора.
Выходит, Зверев о своей принадлежности именно к России, о прямой своей связи, кровной, духовной, гражданской, с Россией, ещё в середине шестидесятых не просто позаботился, но перед самим министром культуры тогдашним, по существу, в открытую, декларативно, заявил.
Даже здесь его звериное чутьё безотказно проявилось – и сработало!