«Сеченов принял нас ласково, очень просто, без всяких лишних любезностей, — вспоминает Мечников. — Я сразу был поражен его замечательной наружностью. На широком, некрасивом, со следами оспин, очень смуглом лице несколько сглаженного монгольского типа блестели глаза необыкновенной красоты. В них выражался глубокий ум и особенная проницательность, соединенная с необыкновенной добротой.
Разговор наш сразу принял деловой, научный характер и вращался вокруг злободневных для того времени вопросов знания. Сеченов стал посвящать нас в результаты его новейшей работы по физиологии нервных центров и прочитал статью, приготовленную им к печати.
Мы вышли совершенно очарованные новым знакомством, сразу признав в Сеченове «учителя». Но лично я не был удовлетворен тем, что не удалось побеседовать с ним с глазу на глаз и высказать ему некоторые мои, сокровенные мысли. Среди физиологов в те времена до того господствовало убеждение, что разработка вопросов жизни должна производиться с исключительной целью сводить физиологические процессы на более простые физико-химические явления, что неследование этому направлению влекло за собой чуть не исключение из разряда биологов. Поощренный доброжелательным приемом Сеченова, я на другой день пошел к нему один, чтобы излить перед ним мои помыслы о научном значении исследований в области сравнительной истории низших организмов — отрасли науки, тогда только что зародившейся.
И на этот раз отношение Сеченова было очень симпатичным, что еще более, чем в первое посещение, привлекло меня к нему.
Он оказался вовсе не таким узким последователем нового направления физиологии, как большинство его соратников… Каждое слово Сеченова, прежде чем выйти наружу, подвергалось строгому контролю рассудка и воли. В то же время это был вовсе не сухой резонер, a в высшей степени сердечная, чувствительная натура».
«Чувствительная натура» особенно раскрылась в эти светлые дни в Сорренто, когда, казалось бы, все, о чем он мечтал, осуществилось.
По характеру своему Сеченов трудно сходился с людьми, но однажды сойдясь, почти никогда не расходился. Так было с Боткиным, с Менделеевым, с Крыловыми и Филатовыми, так стало с Мечниковым. Дружба их прошла через горнила таких испытаний, сквозь которые далеко не всякая дружба может пройти. Казалось бы, чем большим испытаниям подвергались в жизни их отношения, тем крепче и неразрывней становились они.
Каникулы подходили к концу. Медовый месяц растянулся почти на четыре месяца — надо было возвращаться в Россию.
Посетив еще Рим и Флоренцию, молодая чета отбыла в Петербург.
И тут стало ясным: шила в мешке не утаишь. Слухи о том, что Бокова — эта женщина, вырывающаяся из среды «нормальных» женщин, выдумавшая себе медицинскую карьеру (очень хорошо, что из ее выдумок ничего не получилось!), эта выскочка, оказывается, бросила мужа и отправилась в весьма предосудительное путешествие за границу с этим материалистом Сеченовым, — эти слухи передавались из уст в уста, из гостиной в гостиную.
Как ни странно, Мария Александровна не слишком взволновалась: после проведенных с Сеченовым четырех месяцев неизбежность огласки была уже ясна — не сейчас, так позже. Она только боялась, чтобы слухи не дошли до Клипенино, и Петр Иванович поклялся, что перед родителями будет продолжать разыгрывать полное семейное благополучие. Именно потому, что мать и отец в любое время могли приехать в Петербург, Боковы не имели возможности разъехаться на разные квартиры. Но, в сущности, это было не столь уж важно: разделенная на две части их собственная квартира позволяла каждому жить на своей половине и общаться только тогда, когда это представлялось необходимым.
Между тем слухи о треугольнике Боков — Бокова — Сеченов циркулировали в обществе не как простая сплетня. Они приняли необычное «литературное» направление.
Весной 1863 года, когда Сеченов еще был за границей, в третьем, четвертом и пятом номерах «Современника» вышел роман Чернышевского «Что делать?».
В эту эпоху, когда молодые люди искали выхода из мрачной действительности, в обстановке наступившей в России новой реакции; когда женский вопрос стал одним из самых важных, а жажда подвига, на который звали революционеры-демократы, достигла предела, — в эту эпоху роман Чернышевского звучал могучим откровением, волновал до слез, указывал путь, отвечал на трепетный вопрос, бывший на устах у всех передовых русских людей, — что делать?
Затрепанную книжку «Современника» доставали на прочтение «до утра», читали всю ночь напролет, чтобы успеть передать ее другому. Чистая любовь, чистые человеческие отношения, идея трудовой артели, коммуны пленили молодежь, звали ее к действию.
Студенты на вечеринках пели:
Роман проник буквально во все уголки России.